* * *
Я не мог есть, плохо спал, а хотел только найти какой-нибудь предлог позвонить ей, пойти к ней. Но предлогов не было, поэтому я маялся своим непроходящим вдохновением, как, наверное, измучился бы человек, не умея прекратить свой веселый смех.
– Ну что ты болтаешься по дому? Дел у тебя нет? – спросила мама, видя, как я хожу туда-сюда по коридору.
– Нет.
– И все уроки сделаны?
– Все.
– Ну почитай книгу. Возьми вон Тынянова.
– Не читается мне.
– Вот так от безделья с ума сходят. Сходи погуляй хоть.
– Схожу, схожу с ума погулять.
«А что, может, и вправду сходить?» Я представил, что запросто могу пройти мимо ее окон, и никто ни в чем меня не заподозрит и не упрекнет. Мало ли почему человек тут оказался. Может, у него дела какие или он шел в гости по этой дороге. Да еще, может, я ее и не встречу. А может, и встречу.
– Купи на обратном пути хлеба.
Вот человек! В любом случае ей нужно, чтобы все делалось по ее заданию.
* * *
Тишина искрилась морозом. Идти, двигаться по городу – это было облегчение. И чем быстрее я шел, тем легче становилось на душе. Застой, дурная кровь – сидение на месте и перебирание раскаленных четок. Дома проезжали мимо, как каменные многоэтажные вагоны. Чем ближе я подходил к ее двору, тем больше волновался. На ногах были новые валенки с двойной подошвой, всем хорошие валенки, только не раскатанные. Поборов малодушное желание свернуть и пойти дальним кружным путем, через двадцать минут я подошел к трамвайной остановке у «Мечты». Сердце колотилось от быстрого шага.
Остановившись, я смотрел на проход между двумя пятиэтажками в ее двор. Одна пятиэтажка шла вдоль проспекта, другая была развернута торцом, и обе они были привратницами чего-то настолько важного, что невозможно было стронуться с места. Наконец я перешел дорогу и вступил в ее двор. В глубине стояла еще одна желтая пятиэтажка, которую кто-то нашел бы самой обычной, ничем не примечательной. Но даже просто глядя на нее, я, кажется, превышаю какой-то лимит, слишком много себе позволяю. Раньше я слышал от старших, что нельзя смотреть на солнце – испортится зрение. Но иногда все-таки смотрел, а потом закрывал глаза и видел, как под веками плывут черные неровные фигуры, потом их цвет перетекает в ярко-черно-травяной или гулко-синий. Можно было слегка надавить на веки – и солнце вспыхивало опять своими причудливыми разноцветными негативами.
Вот так сейчас я смотрел на ее дом – нельзя на него было глядеть просто так, невооруженным глазом, не отводя взора. Нельзя, но я смотрел, посягал на видение. Ее квартира на четвертом этаже, угловая, а ее комната с балконом – вторая от угла. О том, где живет Кохановская, я знал, потому что вместе с Ласкером заходил сюда в октябре. Надо было помочь донести до школы подарок для классной на День учителя – чугунных Минина и Пожарского. Подойдя поближе по диагональной дорожке, я видел, что в ее окне горит свет. Вместо того чтобы последовать плану и пройти мимо, как будто у меня были важные дела на другой улице, я встал под домом как вкопанный в своих подшитых валенках и стал смотреть в окно.
Не знаю, сколько времени прошло: может, минута, а может, полчаса – времени опять не было. И вдруг я увидел у окна силуэт – быстрый, гибкий. Это длилось пару мгновений. Должно быть, она положила на подоконник учебник или посмотрела на градусник за стеклом. Но за эти мгновения в уме выпрыгнуло и ярко затанцевало: «А ведь я ее люблю!» Вслух же выдохнулось только: «Однако».
* * *
Услышав слово «люблю», его тихий всемирный хлопок, я удивился и обрадовался. Тогда почему-то показалось, что любить – хорошо, легко и весело. Как будто слово «люблю» было каким-то счастливым билетом куда угодно. Постояв под окном еще несколько минут, я развернулся и пошел домой. На этот раз я удлинял дорогу, как только мог. Что теперь будет? – спрашивал я невесть у кого. Над домишками частного сектора висели морозные костры уральских звезд. Счастья опять стало слишком много для одного человека и даже для двоих. Хотелось поделиться со всеми, всем рассказать, и это желание готовилось разрушить здравую мысль, что такие вещи всем лучше не рассказывать.
– Где хлеб? – спросила мама, открывая мне дверь.
– Ой, забыл. Давай сбегаю сейчас.
– Ну обормоот. Уже закрыто все.
– Придется завтра делать оладушки?
– Оладушки? А кашу манную – не хочешь?
– Не вижу логики.
– А раз не видишь, умывайся и брысь в постель.
* * *
Первый, кому я признался в любви, был Вялкин. В Центральном клубе-кинозале имени В. П. Карасева начинался сеанс, и я не пошел через главный вход, а постучался в окованную жестью дверь рядом с лестницей в операторскую. Дверь выглядела так, будто никто не входил сюда много лет.
– Ммм. Хорошенькая? Как, говоришь, ее зовут? – оживился Вялкин.
– Извини, но хорошенькая – не то слово. Мы же не можем сказать об иконе, что она хорошенькая.
– Ну ты сказанул. Икона... Одноклассница с иконы? Хм. Но я понимаю, понимаю. А фотка есть?
Фотки не было и, как только мой друг и учитель с большой буквы спросил, я понял, что фотка бы очень мне помогла. Было бы у меня такое окошко, чтобы смотреть на нее. О своих попытках нарисовать Кохановскую я промолчал.
Вялкин повернулся на каблуках на самой середине мастерской.
– Любовь... Любовь ведь – это свыше. Так что считай, что у тебя, тэсэзэть... благодать. Из этого такие можно ростки вырастить, такие уникальные образы... Так что поздравляю, брат, поздравляю... – он немного ерничал, но только потому, что стеснялся говорить патетически. – Если я имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание, но не имею любви – я ничто. Слышал такое?
– Не слышал, – голос не повиновался мне.
– Так что повезло тебе, очень повезло. И вот еще что, – (тут я перестал дышать, ожидая тайного наставления). – Сексуальная грамотность не повредит-с. Мда... Почитай что-нибудь в этом направлении.
– ?..
– «Камасутру» бы неплохо, но только где ее достать... Начни с Мопассана, что ли...
– Только никому не говори!
– Да кому мне сказать? – усмехнулся Вялкин.
– Не потому что некому, а даже если бы было кому...
– Кому это надо? Ладно, можешь не беспокоиться. Тайна... – опять усмешка.
Как это «кому надо?» Даже странно. Любовь – всемирное событие... Значит, всем интересно. Я попрощался с Вялкиным, чувствуя, что получил благословение. Хотя поговорили мы мало. А хотелось говорить постоянно, рассказывать про ее смех, про нашу прогулку, про записки, про ее окно, про то, что будет дальше...
18
Маша позвонила мне вечером.