– Нет уж. Пусть лучше будет музей-заповедник. А знаешь, как в пятом классе я пыталась покончить с этим безобразием?
Мы тогда вели тихие разговоры в полутьме их тайгульской квартиры. Начинались сумерки, которые надо было пересидеть, а потом уж включать электричество. Благодаря сумеркам, думается, она и была так откровенна. Оказывается, однажды перед школой она стала приклеивать уши к голове канцелярским клеем. Тем самым, который, высыхая, превращается в растрескавшееся, шелушащееся стекло. Санька извела весь флакон, но уши слушались недолго. Зато волосы превратились в слипшиеся колючие сосульки.
Она ревела час или два, не пошла в школу, пыталась отмачивать голову, срезать безнадежные пряди. Терла мылом, посыпала зачем-то содой... Пришла с работы мама, ахнула и принялась спешно приводить девочку в порядок. Теперь ревели вдвоем. Главное было – успеть до прихода папы. От папы можно было ждать чего угодно.
– А какие у твоей жены уши! – ни с того ни с сего воскликнул я, пытаясь передать присмиревшему Коле хотя бы часть моих чувств. – Как две бабочки.
– И хоть бы одна взлетела разок, – рассеянно отвечал Коля, листая брошюру Рут Диксон «Теперь, когда ты заполучил меня сюда, что мы будем делать?»
Коля был безнадежен.
Мимо нас прошли две хорошенькие девушки. Мы поглядели на них, они сделали вид, что увлечены беседой. Правда, голоса их стали громче, а одна, в нежно-розовой, как майский цвет, блузке, заливисто засмеялась. Что толку читать наставления Коле, когда сам – не столпник?
13
Окончилась сессия, пролетело и все лето – горячими электричками нараспашку, нежной, потом поскучневшей зеленью, короткими ночами, черешней и липнущим городским асфальтом, усеянным пивными крышками и семячковой шелухой. Переодев сады, леса и парки, пройдясь солнечным загаром по носам и шеям, лето украсило реки, озера и дачные пруды детским визгом и праздными лодками. Потом потихоньку вернулась школьная форма, дожди, телефонные звонки с жалобами на протечки, давка в троллейбусах и особый, бирюзовый оттенок вечерней прохлады, какой бывает только осенью.
А на излете октября мой мир разбился, и причиной стало письмо, которое я с радостным подскоком сердца вынул из почтового ящика.
В письме Коля написал, что Санька хочет развестись. И развод – не главное. Главное то, что у Саньки роман с каким-то Олегом, комсомольским вожаком средней дальности. Колины амурные похождения не играют в ее решении никакой роли, она чувствует себя преступницей, разрушившей их брак.
Именно это уязвило Колю более всего. Он тут же попытался вернуть себе престиж грешного баловня и удачливого сорвиголовы и рассказал Сане о своих любовных достижениях (подозреваю, сильно преувеличив и приукрасив их). Ох, как же глупо! Не нужно, не нужно было этого делать, бормотал я. Как будто невинных не бросают.
Этот Олег – чужак, он лишний в нашем тройственном союзе. Даже его имя подтверждало это. Какой Олег? Куда Олег?
Мысли метались в голове и никак не могли улечься, точно кто-то все время придавал им тревожной суеты. Безо всякого моего участия появился новый образ вселенной, но я никак не мог его ни увидеть, ни принять.
Усаживаясь за письменный стол, я включал лампу и вынимал из правого ящика большой бумажный конверт горчичного цвета. В конверте лежали фотографии. Вынимал две штуки (почему-то их я любил разглядывать больше остальных). Одна фотография изображала Колю в редакционной комнате. Коля держал на плече огромный двухметровый карандаш, и лицо у него было бравое, озорное, точно он держал шутовское равнение на какого-то командира. На другой они были вдвоем с Санькой, в зимних шубах, огромных шапках, в унтах, рядом с метеозондом где-то в Заполярье. Лиц почти не было видно: из-за мороза и губы, и носы были закрыты затвердевшими от инея шарфами. Только глаза горели счастьем и чувством какой-то неповторимой, взахлеб, новизны.
Письменный стол был покрыт от пыли старой серой дерюжкой в оливковых и желтых ромбах. Галереи ромбов, рифмы затертых узоров... Забывшись, я глядел в эти анфилады уходящих куда-то окон и видел на далеком перекрестке две нахохлившиеся фигурки. Вот одна из них, повыше и потоньше, отворачивается, делает несколько шагов в сторону. Другая бредет в обратном направлении. Вдруг они разворачиваются, он машет ей рукой в сибирской рукавице-шубенке. А потом каждый уходит в свою метель, и эти два клубящихся вихря несутся куда-то – один в сторону клюквенно-розоватой зари, другой – в безлунную холодную ночь.
Нужно было срочно что-то делать: писать, звонить, ехать. Но куда ехать, что писать, зачем звонить? Развод – разводом. А вот перегоревшая любовь и новые чувства – совсем другое дело. Сказать: «разлюби»? «Вспомни о прошлом, сохрани семью ради нашей дружбы»? Глупо!
«Они оба – мои друзья, – уговаривал себя я. – Оба дороги мне. Буду дружить с каждым из них, и в этой дружбе они останутся вместе. Место их встречи – я».
Спокойней однако не становилось.
14
Коля – само легкомыслие, Коля плывет по течению, на Колю влияет тот, кто к нему в данный момент времени ближе. Коля кругом виноват. Зная это, я все же переживал именно за него. Коля был брошен, переехал обратно в Тайгуль (представляю, каким пепелищем теперь ему казался город), устроился работать школьным учителем. Саня осталась в Дудинке, у нее был роман с незнакомым мне мужчиной. Можно было сколько угодно говорить о равноудаленности, но при расставании не бывает равенства. Кто-то всегда страдает больше. Я представлял, как Коля бродит по квартире, где они были так счастливы, как бесприютно горит свет в комнатах, в коридоре, на кухне. Как любая деталь обстановки цепляет память отравленным чертополохом. Такой дом не может быть прибежищем – но куда же тогда бежать брошенному человеку?
Я звал его в Москву, в условленные дни звонил его матери, надеясь его услышать. Коля бодрился, рассказывал о том, как на него смотрят какие-то десятиклассницы, спрашивал о моих стихах и песнях, причем слышно было, что мысли его совсем не об этом. В Москву он приехать не мог: не позволяло школьное расписание, не было денег, болела мама. Один раз сходил он к Фуату, написал об этой встрече восторженное письмо, но больше почему-то визитов не наносил. Чувствовалось, что Коля лихорадочно пытается найти какую-то привязанность, идею, дело, которые перевесили бы его трагедию. Не мог приехать в Тайгуль и я.
Наступила зима. Милосердный медленный снег снизошел на города, готовя мир ко сну, отдыху и исцелению. На крыше соседнего дома появились птичьи следы, посольство Исландии в нашем переулке стало походить на сказочный сад, высокие батареи в комнатах певали кипятком. На январскую сессию я поеду один: Коля минувшим летом получил диплом. Не гулять нам больше вдоль Плотники, не спорить о Гумилеве, не переделывать анекдоты в готические романы...
И вдруг в конце ноября в дверь бабушкиной комнаты твердо постучали. Невидимая соседка Лара, медсестра из роддома, сказала раздраженно и властно: «Мишу». И ушла к себе в комнату, хлопнув дверью. Ни один жилец нашей коммунальной квартиры не любил, подняв трубку, убедиться, что звонят не ему. Словно его обманули. Выйдя в тусклый коридор, я поймал раскачивающуюся на проводе трубку и услышал веселый ломкий голос: