– Сколько мы еще будем не есть приобретенный мной торт?
– Хотел бы я это знать. Слушай, извини за прямоту, конечно. .. А можно я у тебя душ приму?
Я стоял под прядями горячей воды, поворачиваясь со скоростью минутной стрелки, чтобы ни одна моя часть не осталась в стороне от благодати. Душ похож на перемирие. Самые тревожные мысли отступают, когда на тебя с праздничным шумом падает чистая нагретая вода. Выйдя в прохладу коридора, я узнал, что Саня уже позвонила и едет к нам на такси. Нервничая, я все время возвращался в ванную и поправлял волосы. Таня смотрела на меня с интересом.
– Она тебе понравится, вот увидишь, – сказал я.
– Да это не так уж важно. Я ж в свекрови не напрашиваюсь.
И опять, опять показалось мне: что-то не так. Какой-то голос делается у Татьяны... Что ей не понравилось? Вообще-то Танюха – свой парень, я сто раз забывал чувство меры, но она ничего, не обижалась. Показалось.
Примерно через полчаса в глубине прихожей прокуковала стеклянная кукушка электрического звонка, и мы пошли к двери. Таня иронически пропустила меня вперед, и совершенно напрасно, потому что за дверью стоял, улыбаясь, Марат Урбанский, Танин однокурсник, филолог, бровастый усач, переносчик западной заразы со шведского, финского, норвежского... Урбанский шагнул в прихожую и голосом, более подходящим для командующего на плацу, провозгласил:
– Люди доброй воли! Засвидетельствуйте свое восхищение! Я стихи сочинил политические, но при этом лояльные к советской власти.
– Марат! Ты чего? Чего ты? – растерянно запричитала Таня. – Ты по телефону не мог свои стихи прочитать?
– Не мог! Я должен был видеть восторг на лицах простых людей. Мне нужно признание.
– Во дает!
– Таня! – встрял я. – Пусть он прочитает. Может, они короткие.
– Короче не бывает, – обрадовался Урбанский.
– Ну, читай, дурило.
– Пожалуйста!
Марат повесил на плечики дубленку, встрепенулся усами, вскинулся бровями, сверкнул очами и сказал:
Съело НАТО
кусок говна-то?
И торжествующе полез обнимать нас с Таней.
– Ну ты и идиот! – отозвалась Танька, высвобождаясь из усатых объятий. – Все?
– Все.
– Тогда до свидания.
– Как это «до свидания»? А это у вас торт стоит на столе?
– Торт, да не про тебя.
– Сейчас впаду в норвежский синдром прямо под вешалкой.
Но не успел Урбанский впасть в предсказанный синдром, как электрокукушка прокуковала снова. На этот раз за дверями оказалась Санька. Улыбающаяся, раскрасневшаяся с холода, с двумя огромными чемоданами на колесиках.
Сумятица в маленькой прихожей, несвязанные реплики, похожие на настройку инструментов перед началом концерта. Потом мы сидели на кухоньке, пили чай с тортом (торт ели только мы с Урбанским) и беседовали оживленно, но, пожалуй, несколько светски. По-другому быть не могло: три человека из четырех впервые видели друг друга. Разумеется, никак невозможно было говорить о Коле, об Олеге, о разводе, о планах на будущее. Говорили о Дудинке, о «Машине времени», о Норвегии, о Бродском и Искандере, а я всматривался в Саньку и искал глазами случившиеся с ней перемены. Не было никаких перемен. Но узнавание походило на пробуждение. Я узнавал – и словно впервые видел ее. А она, точно чувствуя, что происходит со мной, улыбалась смущенно и нежно. Казалось, что в обычном течении беседы за столом образуются медленные невидимые заводи, вкрапления вечности, когда мы с Саней встречались глазами и беседовали поверх слов и обстоятельств.
– Господа офицеры! Пожалуйте в казармы! – сказала, наконец, Таня, убирая чашки со стола в раковину. – Барышням пора баиньки.
– Позвольте сопровождать вас в обьятья Морфея, – галантно предложил Урбанский.
– Сами не заблудятся, не маленькие, – одернул я его. – Пошли!
– Как знать... – задумчиво произнесла Санька. – Я ведь первый раз в Москве.
На «Пражской» я извинился и под предлогом срочного звонка простился с Маратом. Хотелось побыть одному. Народу в метро почти не осталось, вагон был пуст. Нам так и не удалось поговорить с Саней. Прикрыв глаза, я вспоминал ее лицо, руки, улыбку и сознавал, что разговор о Коле и разводе не то чтобы неважен, но теряет мучительную неотложность. У нас оставалось два неполных дня.
17
За час до концерта Саня забежала ко мне домой. Бабушка еще не пришла с работы, я уже в третий раз повязывал галстук. Галстук оказывался то слишком длинным и торчал из-под пиджака, то весь уходил в широченный узел, из которого издевательски показывал мне треугольный язык.
Хотя Санька позвонила положенные два раза, в коридор с мимолетной задумчивостью выпорхнули Настя, девушка со стажем, и Анна Игнатьевна, старуха-мизантроп. Не ответив на «здравствуйте» ни единым звуком, они ухитрились каждая из своего угла показать, что с этой секунды Санька – их главный враг, а от меня ничего другого, кроме такой низости, не приходилось и ожидать. Конечно, я ведь подло отворил ворота их будущему главному врагу.
Из темного коридора мы юркнули в бабушкину комнату. Лужайка света грела обои, на боках чашек веселели огоньки.
Когда я принимал с Саниных плеч шубку, на лицо вспорхнуло и обняло его ароматное тепло. На ней было черное кружевное платье – роковое. Может быть, из-за платья, а может, оттого что она здесь первый раз, Саня церемонно присела на краешек дивана. Смутившись, я принялся хлопотать над чаем, раскрошил вафельный тортик, искал позолоченные ложечки с павлинами на черенке.
Вчера говорить о Санькиных обстоятельствах было нельзя, но сегодня следовало обсудить их немедленно, возможно, посвятить этому весь вечер. Но как начать этот страшный разговор, я не понимал, и поэтому суетился.
– Как же все теперь будет? – пробормотал я наконец, подкладывая ей в блюдце кусочек торта. – А, Сань?
Она молчала и смотрела на меня добрыми серьезными глазами. («Какие у нее, однако, ресницы!»)
– Коля мне родной человек, мне ужасно жаль... что так все выходит... Но так будет по-честному, – заговорила она.
– Вдруг ты еще передумаешь? – Как неубедительно звучали мои слова!
Чертовски не хотелось спрашивать про этого Олега, как будто само упоминание этого имени окончательно узаконит его существование, а меня запятнает предательством. Но рано или поздно придется говорить о нем, потому что Санька – мой друг. Нельзя же игнорировать ее главные чувства!
Она покачала головой:
– Все это была игра какая-то. Песни, свечи, стихи... А шкаф? Дверцу веревочкой два года завязываем. А у дивана ножка подломлена, книги подложили – да так и осталось. Полку кухонную с помойки принесли, отмыли...
– Но спелись вы хорошо же!