8
Вспомнился эпизод из детства… Мне лет восемь или девять. Мы с отцом стоим на Бруклинском мосту. Осень. Дует холодный ветер, в котором ощущается дыхание скорой зимы. Я оделась слишком легко и потому замерзла. Отец набрасывает мне на плечи свой пиджак. Я тону в длинных рукавах, но быстро согреваюсь. Сквозь щели в досках пешеходного настила видны солнечные лучики, играющие на воде Ист-ривер. Река где-то внизу, далеко от нас. А если мост рухнет, сумеет ли отец меня спасти? Я прикидываю расстояние до берега. Отец хорошо плавает, я знаю.
Мы с ним часто вот так стояли на мосту. В основном молча.
Отец любил те части Нью-Йорка, которые нравятся туристам. Паромы Кольцевой линии, неспешно огибающие Манхэттен. Эмпайр-стейт-билдинг. Статую Свободы. Мосты. Может, и он чувствовал себя в этом городе туристом, временным жителем? Особой симпатией у него пользовались паромы, курсирующие между Манхэттеном и Стейтен-Айлендом. Иногда после работы он шел на причал, чтобы прокатиться туда и обратно. Помню, мы стояли с ним на верхней палубе парома. Нижняя была занята автомобилями. Отец признался, что его удивляет, насколько изменились очертания Манхэттена. Стоило ему закрыть глаза, и перед ним вставал Манхэттен холодного январского утра 1942 года. Дул пронзительный ледяной ветер, и, кроме отца, никто не отваживался стоять на палубе.
В детстве я не понимала, что он находит в подобных местах. Ньюйоркцы их сторонятся и снисходят до них, лишь когда хотят показать город гостям. Потом эти экскурсии стали навевать на меня скуку. Подростком вообще называла их «жутью» и «мраком» и уже не гуляла с отцом. Теперь я понимаю, зачем папа ходил по мостам и катался на паромах. Среди туристов он лучше ощущал дистанцию между собой и городом, который так и не стал для него родным. Подозреваю, эти места служили ему временным прибежищем, когда его захлестывала невыносимая тоска. Может, мосты и паромы помогали почувствовать близость к Ми Ми? Наверное, он представлял, как уплывает или улетает из Нью-Йорка. Что, если все годы своей нью-йоркской жизни он мечтал вернуться в Бирму?
По узкой дороге, разбитой колесами повозок, мы поднялись на вершину холма. День медленно клонился к закату. Перед домами зажигались очаги, и ветер приносил запах дыма. За эти дни я успела к нему привыкнуть, он уже не разъедал мне ноздри.
Я была вся на нервах. Куда мы идем и кто нас ждет? Может, У Ба ведет меня к отцу и Ми Ми?
— Мне осталось рассказать вам совсем немного, — сказал, останавливаясь, У Ба. — О жизни вашего отца в Америке вы знаете куда больше, чем я.
Вот уже два дня подряд я гнала от себя вопрос: а что я в действительности знаю о папе и его жизни с нами?
У меня полно воспоминаний. Ярких, красочных, полных нежной отцовской любви, и я очень благодарна ему за эти воспоминания. Но помогут ли они, когда я захочу по-настоящему понять, что же за человек был мой отец? И потом, мои воспоминания — это мир, увиденный глазами ребенка. Воспоминания детства не в силах ответить на мучившие меня вопросы.
Почему отец после войны не вернулся в Кало? Зачем женился на моей матери? Любил ли он ее? Можно ли сказать, что он изменил ей с Ми Ми? Или, наоборот, изменил Ми Ми с моей матерью?
— Скажите, У Ба, а почему после окончания колледжа мой отец остался в Нью-Йорке?
Меня поразила и даже насторожила интонация собственного голоса. Таким тоном говорила моя мать, пытаясь сдержать рвущийся наружу гнев.
— А каковы ваши предположения? — в свою очередь спросил У Ба.
У меня не было версий. Я хотела услышать ответ. Выяснить правду.
— Не знаю, — сказала я.
— Разве у вашего отца был выбор? Вернись он в Бирму, ему бы снова пришлось полностью подчиниться воле У Со. Ведь учился он на дядины деньги. У Со взял на себя роль его отца, а сын не смеет противиться родительской воле. В Рангуне его ждала отнюдь не Ми Ми, а жизнь, спланированная за него У Со. Дочь владельца хлопковой плантации, на которой он должен был жениться, и работа в дядиной компании. Нью-Йорк был для него единственной возможностью выскользнуть из-под власти своего покровителя.
У Ба внимательно посмотрел на меня — видимо, пытался по глазам понять, убедил ли меня его ответ.
— Не забывайте, это случилось полвека назад. В том, что касается сыновних и дочерних обязательств, мы, бирманцы, остаемся весьма консервативными.
У Ба был живым примером заботливого сына, безропотно отказавшегося ради матери от учебы в Англии. Могла ли я судить о его поступке или о решении моего отца по привычным мне меркам? Да и кто я такая, чтобы выносить приговор? Зачем я ехала сюда? Чтобы найти отца и понять его? Или чтобы устраивать суд над ним?
— Но он мог бы вернуться после смерти У Со.
Теперь в моем тоне не было упрека. Только вопрос.
— У Со не стало в мае пятьдесят восьмого.
Через три месяца родился мой брат. Может, из-за этого у отца не сложилось теплых отношений с сыном? Он остался с моей матерью только из-за ребенка?
— Почему он женился на моей матери? — все-таки спросила я. — Почему не дождался смерти У Со и не вернулся к Ми Ми?
— Боюсь, я не смогу вам ответить на этот вопрос.
Впервые я уловила в голосе У Ба раздражение. Скорее даже изумление. Я вспомнила письмо, написанное матерью накануне моего отъезда. Отец ведь отказывался жениться на ней. Предупреждал, что не сможет полюбить ее так, как ей хотелось бы. Но почему в конце концов уступил? Устал от семнадцати лет одиночества? Искал утешения? Надеялся, что американская жена поможет ему забыть Ми Ми? В свете того, что я узнала, последнее предположение показалось нелепым. Любил ли он вообще мою мать? Пожалуй, нет. Во всяком случае, с ее точки зрения. Может, надеялся, что со временем полюбит? Неужели ему так сильно хотелось иметь семью, что он пошел на компромисс с собой?
Возможно, у него и были чувства к моей матери, только она их не видела и не верила им, поскольку его любовь не соответствовала ее представлениям.
Мне стало жаль маму. Я вспомнила ее суровое лицо и горестное выражение глаз накануне моего отъезда. Она общалась со мной холодным, почти металлическим тоном. Таким же тоном говорила с отцом, когда он поздно являлся домой после плавания на Стейтен-Айленд. Мне вспомнились дни, когда мать запиралась в своей комнате. Нам с братом говорили, что ей нездоровится, но никогда не называли болезнь. В такие дни к ней допускался только семейный врач. Отец, насколько помню, не делал попыток зайти в комнату жены. Теперь-то я понимаю: мамина таинственная хворь была приступами депрессии. Моим родителям друг без друга жилось бы гораздо лучше. Увы, они поняли это слишком поздно.
Сейчас мне было жалко обоих. Какие бы чувства отец ни испытывал к жене, как бы ни наслаждался, проводя время с нами, его детьми, он все равно жил в чужом мире. Не был рядом с Ми Ми.
Можно ли упрекать отца за то, что поддался на уговоры моей матери? Или это она виновата, ожидая от него того, чего он был не в состоянии ей дать? Что вообще сыграло главную роль? Несчастливое стечение обстоятельств, неправильно истолкованное впечатление, уязвленная гордость? А может, всему виной была неспособность простить и забыть? Я привычно искала однозначный ответ на вопрос, не имевший конкретного ответа.