Бойкие девицы подросткового возраста легко покупались на душещипательные Ленкины рассказы и с готовностью брали сочинительницу под крыло, доверяя свои сокровенные тайны «хорошему человеку». Хороший человек Лена Пашкова брала очередной чужой секрет в качестве занимательного сюжета и нечаянно делала его достоянием всего района. За это Пашкову били, отловив где-нибудь на задворках школы, в подъезде, а то и прямо на глазах у изумленной публики.
Сказочница покрывалась синяками и ссадинами, но всякий раз возрождалась, словно феникс из пепла, выдумывая все новые и новые истории, главной героиней которых, естественно, выступала она сама.
– Вот иду я, Самохвалова, и вижу – стоит. Стоит, главное, и на меня смотрит. Не отрываясь прям, смотрит. Деловой такой. Сразу видно, основной. Одет так, знаешь, клево: кроссовки-«адики», джинсы и майка «Lacoste». Я – тоже ниче так. Марлевка на мне. Три яруса: сине-бело-красно. Иду так…
– Лен, – оборвала ее рассказ Катька. – Ты извини. Мне домой надо.
Самохвалова слезла с качелей.
– А че ты дома-то забыла?
– Да у меня там мама одна…
– И че?
– Надо мне, – не стала распространяться Катерина и направилась в сторону дома.
– Слышь, Самосвалова, – крикнула ей вслед разочарованная Пашкова. – Ты с дуба, что ли, рухнула около мамки сидеть?
Катька даже не повернулась, не до того. Как-то в животе вдруг странно похолодело, словно сосульку в пупок засунули и повернули несколько раз. Катерина взлетела по лестнице и обнаружила дверь в квартиру открытой. Перешагнув через порог, девочка закусила губу и, не разуваясь, прошла в комнату. У стола в ночной рубашке сидела Антонина, чернея загоревшими руками и лицом. Перед ней лежало несколько фотографий, отснятых фотографом в Ялте: по краю вилась незамысловатая запись «Крым. 1983 г.».
– Ма-а-м, – поцеловала ее в затылок Катерина, обычно скупая на проявления нежности.
Антонина Ивановна отвела голову и дернулась так, словно через нее пропустили электрический разряд. По телу прошла судорога.
– Ма-а-м, ну что ты! В ночнушке до сих пор. Дверь открыта.
– Так не придет же никто, – тусклым голосом возразила старшая Самохвалова.
– Все равно.
– Все равно, – вздохнула Антонина и закачалась на стуле.
«Хоть какое-то движение», – грустно про себя отметила Катька и оставила мать в покое.
Дома находиться было невыносимо. Во-первых, жарко: раскаленная хрущевка не успевала остыть за ночь, от зноя не спасали даже деревья, выросшие выше второго этажа. Во-вторых, страшно. У Катьки сложилось ощущение, что мать сошла с ума. Просто сошла не так, как в книжках описано. Чертей не ищет, сама с собой не разговаривает, ни от кого не прячется, не кричит, не плачет… Но все равно похоже: просто вместо смирительной рубашки на ней – ночная. Можно, конечно, тетю Еву было с ночевкой позвать, но Катерине было неловко перед матерью: чуть что случилось – и сразу чужие люди. Вроде так дочери не поступают!
– Бат, доченька, – звонила тетя Ева несколько раз на дню, предлагая помощь. – Давай я приеду. Все тебе не так тоскливо будет.
– Не надо, – категорически отказывалась Катька и обещала сама позвонить, если что.
Пару раз забегала тетя Шура, но Антонина на нее не реагировала. Санечка даже руками у соседки перед лицом водила, пальцами щелкала, пытаясь определить, в уме та или временно повредилась. Бесполезно.
– Уйди, Шура, – просила ее Антонина Ивановна и закрывала лицо руками.
Жизнерадостная Санечка даже плакала, но чужую тайну хранила тщательно, отводя любопытных соседей от дому.
– Болеет Тоня, – объявила тетя Шура жильцам знаменитого военного дома. – Акклиматизация у нее. Пройдет.
Звонила Адрова, пытала Катьку, диктовала расписание приемных экзаменов, рвалась в гости. Девочка врала, что все нормально, просто некогда, дачу, мол, купили, целыми днями там.
– Какую дачу? – удивлялась Татьяна Александровна, пытаясь докопаться до истины.
– Обыкновенную, – успокаивала ее младшая Самохвалова и обещала перезвонить.
– Чего ты врешь? – сердилась Антонина Ивановна, но подойти к телефону отказывалась.
Неожиданно позвонила Батырева.
– Женька! – обрадовалась Катерина. – Ты откуда?
– От верблюда, – захохотала Женя. – Нам телефон провели. Записывай. – И продиктовала номер: тридцать четыре, сорок восемь, тринадцать.
– Двенадцать?! – не расслышала Катька.
– Тринадцать! Тринадцать – чертова дюжина. Приезжай ко мне.
– Я не могу, – сдавленно прошипела в трубку Катерина.
– Почему?
– Потом скажу.
– Ну давай я к тебе.
– Ко мне нельзя.
– А чего случилось-то?
– Ничего, – ушла от ответа Катька и повесила трубку.
– Почему нельзя? – глухо поинтересовалась Антонина. – Можно. Теперь все можно, Кать. Пусть приходит.
– Не надо…
– Почему не надо? Надо! Я вот тоже всего боялась. Думала, не надо. К нам нельзя, замуж нельзя. Гнала. Не пускала. И что теперь? Пустила бы, да некого…
– Не надо, ма-а-м, – испуганно попросила Катька, боясь, что мать начнет плакать.
– Ладно ты, дочь, позвони своей Женьке. Пусть придет. Жалко, что ли? Мало ли что случится? Позовешь – да поздно будет.
Пришла Батырева. Веселая. Загоревшая. Высокая, как каланча. С порога набросилась на подругу, чуть не задушила в объятиях. Катька неловко высвободилась и поднесла палец к губам:
– Тихо!
– Спит, что ли, кто? – осеклась Женька.
– Никто не спит, – поприветствовала ее Антонина. – Проходи давай.
– Здрасте, теть Тонь.
Самохвалова не ответила, только головой качнула, вроде как здравствуй. Женя вопросительно посмотрела на подругу. Катька закрыла глаза и скривилась. Батырева растерялась и уселась рядом с Антониной Ивановной.
– Как отдохнули, теть Тонь?
– Никак, Жень.
– Не понравилось, что ли? – полюбопытствовала Батырева.
– Нормально все, – вклинилась Катька.
– Хватит врать-то! – прикрикнула на нее мать и повернулась к Женьке: – Петю ведь я похоронила… Там, в Ялте, и оставила. Похоронила и оставила. Зато у моря.
– У моря? – растерялась Батырева. – Жалко-то как!
– И мне, Женечка, жалко. Как же жалко мне, господи! – заплакала Антонина Ивановна. – До того жалко, что моченьки моей нет. Словно душу мне, Женечка, вынули, а обратно вложить забыли. Вот стучу себя в грудь, – показала Самохвалова, – а там пусто. А ты говоришь «жалко». Легла бы там рядом и лежала. А у меня ведь Катька. Понимаешь? И жить надо. А не могу. Надо, а не могу…