Года через четыре после того, как в дверь к нам позвонил Даниэль Барски, Лотте встретила меня однажды на Паддингтонском вокзале. Зимним вечером 1974 года. Едва сев в машину, я понял, что она плакала. Встревоженный, я спросил, что случилось. Она довольно долго молчала. Мы молча пересекли шоссе, проехали Сент-Джонс-Вуд и двигались вдоль темного края Риджентс-парка. Фары время от времени освещали призрачную фигуру одинокого бегуна. Помнишь чилийского мальчика, который заходил к нам несколько лет назад? Даниэля Барски? Ну, разумеется. В тот момент я понятия не имел, что она собирается мне сказать. В голове пронеслись сотни идей, но ни одна даже близко не совпала с тем, что я услышал. Примерно пять месяцев назад он был арестован тайной полицией Пиночета. С тех пор семья не получала от него никаких вестей, и у них есть основания полагать, что он убит. Его пытали, а потом убили. Голос Лотте скользнул поверх этих слов, последних кошмарных слов, и они не встали комом в горле, не обрушились в слезы, а голос не сорвался, он скорее расширился, как зрачки в темноте, словно впустил в себя не один, а много кошмаров.
Я спросил у Лотте, откуда это известно, и она сказала, что время от времени переписывалась с Даниэлем, но в какой-то момент письма от него приходить перестали. Сначала она не беспокоилась, так как ее собственные письма добирались до адресата очень долго, Даниэль много путешествовал и договорился с другом, живущим в Сантьяго, что вся корреспонденция приходит на его имя. Она написала снова, и снова не получила ответа. Тогда она встревожилась, тем более что уже представляла себе ситуацию в Чили. На сей раз она написала непосредственно этому другу и спросила, все ли в порядке с Даниэлем. Ответ пришел почти через месяц. Друг сообщил, что Даниэль исчез.
Я пытался утешить Лотте. Пытался, но одновременно понимал, что не умею, не понимаю, как это сделать, а все наши телодвижения сейчас — пустая пантомима, ведь я не знал и никогда не узнаю, что значил для нее этот мальчик. Мне не положено об этом знать. И все же она была рада моим утешениям, возможно, даже нуждалась в них. Допускаю, что более щедрый и благородный человек, возможно, чувствовал бы себя на моем месте по-другому, но моей щедрости и благородства на это не хватало. Напротив, во мне было возмущение, пусть самая капля возмущения, но она кипела и бурлила, когда я обнимал Лотте в машине возле нашего дома. Ну, разве это справедливо? Сначала она возводит между нами стены, а потом просит пожалеть ее из-за того, что за этими стенами происходит! Нет, это несправедливо, это чистой воды эгоизм. Конечно, я ничего не сказал. А что я мог сказать? Я ведь обещал себе, что прощу ей все. И над нами довлела чудовищная трагедия — судьба этого мальчика. Я просто обнимал Лотте.
Как-то днем, когда Лотте дремала на диване, спустя неделю или дней десять после того, как судья привезла ее домой, я поднялся к ней в кабинет. Она не была здесь полтора года. Бумаги на столе лежали точно так, как она оставила их в тот день, когда в последний раз попыталась справиться с подступающим сном разума и — проиграла навсегда. Вот — исписанные ею страницы с загибающимися углами. Ее почерк. У меня сжалось сердце. Я сел за стол, простой деревянный стол, который она использовала с тех пор, как двадцать пять лет назад отдала свой старый стол Даниэлю Барски. Сел и провел руками по крышке. На верхней из стопки лежавших передо мной страниц почти все было вычеркнуто, лишь пара строк или фраз остались целы там и сям. То, что я смог разобрать, оказалось более или менее бессмысленно, но главное — в этих бесконечных вымарываниях текста и дрожащих буквах ясно читалось ее расстройство от невозможности расшифровать исчезающее эхо. Взгляд мой упал на строку почти в самом низу: Потрясенный мужчина стоял под потолком: кто же это, кто это, черт возьми, может быть? И тут, без предупреждения, сильнейшей волной накатили слезы. Эта волна целенаправленно пересекла океан, который в остальном был вполне спокоен, чтобы разбиться о мою голову. Разбилась и утащила меня под воду.
Я встал и прошел к шкафу, где Лотте держала документы и папки. Не знаю, что я искал, но мне представлялось, что рано или поздно я это непременно найду. Вот давние письма от ее редактора, поздравительные открытки от меня, черновики так и не опубликованных рассказов, открытки от людей, которых я знал, и от других, которых я не знал. Я просматривал бумаги битый час, но не обнаружил ничего, имевшее хоть какое-то касательство к ребенку. И ни одного письма от Даниэля Барски. Я спустился вниз, где как раз просыпалась Лотте. И мы отправились на прогулку, мы делали это каждый день с тех пор, как я оставил службу. Мы дошли до Парламентского холма, посмотрели, как ветер полощет бумажных змеев, и повернули к дому — ужинать.
В тот же вечер, когда Лотте заснула, я вылез из кровати, заварил себе чаю с ромашкой, неторопливо полистал газету, а затем, словно мне это только что пришло в голову, отправился на чердак. Я открывал ящик за ящиком, папку за папкой, закончив в одном углу, принимался за другой, и там тоже были ящики, папки, бумаги… Казалось, страницы по собственному почину летают и перемещаются по полу, словно какой-то проказник со скуки устроил тут бумажный листопад. Казалось, конца не будет горам бумаг, которые Лотте умудрилась хранить в этом обманчиво маленьком кабинете. Я начал терять надежду: тут мне ничего не найти. И все время, пока я перебирал рукописи, читал кусочки писем и записки, я не мог отделаться от чувства, что это предательство, что я предаю Лотте самым непростительным в ее понимании образом.
Уже ближе к четырем утра я, наконец, нашел пластиковую папку с двумя документами. Во-первых, пожелтевшая справка из родильного дома в Ист-Энде, датированная 15 июня 1948 года. В графе «Имя и фамилия пациента» кто-то, медсестра или секретарь, напечатал «Лотте Берг». В графе «Адрес» — не известный мне дом около Рассел-сквер, а другая улица, о которой я никогда не слышал и которую я специально искал и нашел впоследствии в Степни, недалеко от больницы. Далее говорилось, что 12 июня в 10.25 утра Лотте родила мальчика и весил он три килограмма двести тридцать граммов. Еще в папке имелся запечатанный конверт. Старый клей рассохся и крошился под пальцами. Внутри оказался маленький локон тонких темных волос. Я взял его, положил на ладонь. И почему-то, по какой-то непонятной ассоциации, вспомнил клок волос или шерсти, который я, совсем мальчишка, нашел когда-то в лесу, он зацепился за нижнюю ветку дерева. Я не знал, что за животное оставило тут шерсть, а воображение рисовало кого-то величественного, вроде лося, но очень изящного: это волшебное, невиданное людьми существо бесшумно двигается по травянистому подлеску и оставляет знак, который суждено найти мне, и только мне. Я попытался стряхнуть картинку, избавиться от воспоминания, которое не посещало меня больше шестидесяти лет, и сконцентрироваться вместо этого на непреложном факте: у меня на ладони лежат волосы ребенка, рожденного моей женой. Но, как я ни старался, я мог думать только о прекрасном животном, которое тихой поступью шагало через лес, оно не умело говорить, но знало все и с великой печалью и болью смотрело на людей, на то, как губят они все вокруг и себе подобных. В какой-то момент я заподозрил, что от усталости у меня начались галлюцинации, но потом подумал: нет, это просто старость. В старости время нас покидает, и мы уже не можем управлять своими воспоминаниями.