В день, когда я ее хоронил, на Хайгейтском кладбище собралось человек сорок. О том, что будем лежать тут вместе, мы с Лотте договорились давным-давно, пока бродили по этим заросшим дорожкам, читая имена на покосившихся и упавших могильных камнях. С утра я сильно нервничал, не находил себе места. Только когда раввин начал читать кадиш, я понял, чего жду. Я рассчитывал, что появится ее сын. А зачем еще я дал маленькое объявление в газете? Лотте этого бы не одобрила, конечно. Сочла бы вторжением в ее частную жизнь. Сквозь стоявшие в глазах слезы я искал среди людей и деревьев одинокую мужскую фигуру. Без головного убора. Возможно, без пальто. Не фигура даже, а эскиз фигуры, набросок — так художники иногда подрисовывают свои портреты в толпе или в темном углу холста.
Через три или четыре месяца после смерти Лотте я вернулся к прежнему образу жизни. Пока она болела, я был, разумеется, привязан к дому, а ведь я любил путешествовать, главным образом, по Англии или Уэльсу, и всегда поездом. Мне нравилось идти пешком от деревни к деревне и останавливаться на ночлег каждый раз в новом месте. Я шел один, с маленьким рюкзачком на плечах, и ощущал такую свободу, какой не знал много лет. Свободу и покой. Перво-наперво я отправился в Озерный край. Месяц спустя — в Девон. Из городка Тависток я двинулся через болота, потом заблудился и наконец увидел вдали трубы знаменитой Дартмурской тюрьмы. А месяца через два я сел в поезд до Солсбери — решил посетить Стоунхендж. Я стоял там среди туристов под огромным, набрякшим, серым небом, воображая мужчин и женщин эпохи неолита, чьи жизни так часто заканчивались тупой травмой черепа. Под ногами валялись фантики, посверкивала фольга. Я пособирал этот мусор, а когда снова выпрямился, камни стали как будто еще выше и страшнее, чем прежде. Кроме прочего, я вернулся к живописи. Было у меня такое хобби в молодости, но в свое время я оставил это занятие — таланта не хватало. Но теперь талант совершенно не казался мне чем-то важным, ведь мы поклоняемся таланту за то будущее, которое он сулит, но мне не были нужны посулы, да и сам талант тоже. Я купил маленький складной мольберт и брал его с собой в поездки — раскладывал всякий раз, когда меня особенно привлекал какой-то вид. Иногда возле меня останавливались люди, смотрели, как я пишу, и мы вступали в беседу. Тогда-то мне и пришло в голову, что правда здесь вовсе не обязательна. Я не говорил, кто я на самом деле, представлялся то врачом из пригородов Гулля, то бывшим летчиком, штурманом «спитфайра», участником битвы за Британию, и сразу воображал лоскуты полей под крылом, видел, как они простираются вширь, во все стороны, пестрые, словно цветовая шифровка. В этом не было ничего преступного, я ничего не скрывал, но отчего-то радовался, отрешившись от себя истинного и ненадолго став кем-то другим, а потом снова радовался, но уже иначе, возвращаясь в собственную шкуру, когда спина незнакомца скрывалась вдали. Нечто сходное я чувствовал, проснувшись вдруг посреди ночи в маленькой деревенской гостинице: кто я, где нахожусь? Пока мои глаза не приспосабливались, не начинали различать во мраке окно, мебель, пока не вспоминалась какая-то деталь предыдущего дня, я зависал в неведомом, которое привязано к реальности слишком длинным поводком, а потому так легко соскальзывает в непостижимое. Это длилось лишь долю секунды: чистейшее беспримесное небывалое бытие, свободное от любых ориентиров, самый волнующий ужас, который почти сразу затаптывался тяжелой пятой реальности — реальность эту я воспринимал тогда как надвинутую на глаза шляпу или слепящий прожектор и возмущался вторжению, хотя знал, что реальность спасительна и жизнь без нее будет почти непригодна… для жизни.
Одной такой ночью, проснувшись, но еще не поняв, где нахожусь, я услышал сирену. Точнее, сирена меня и разбудила, хотя между моим пробуждением и моментом, когда оглушительный вой ввинтился в мое сознание, должно быть, случился какой-то зазор. Я вскочил с кровати, впопыхах смахнув на пол стоявший на тумбочке светильник. Лампочка звонко разбилась, а я как раз вспомнил, что нахожусь в Уэльсе, в Национальном парке «Бреконский маяк». Пока я нащупывал выключатель и натягивал одежду, моего носа достиг едкий запах дыма. В коридоре задымление было кромешным, дышать почти нечем. Из недр здания доносились крики. Каким-то образом я нашел лестницу. По пути мне встречались люди разной степени одетости. Одна женщина несла босого ребенка, который сидел у нее на руках безмолвно и совершенно неподвижно, точно в эпицентре урагана. Снаружи, на зеленом газоне перед зданием, сбились в кучку постояльцы гостиницы: одни воодушевленно смотрели вверх, и лица их освещались пламенем, другие, держась за грудь и живот, пытались откашляться. Только добравшись до этой группы, я оглянулся и посмотрел назад. Языки пламени уже облизывали крышу, выбиваясь из окон верхнего этажа. Зданию было, наверно, больше ста лет. Построено оно было в псевдоклассическом стиле, под эпоху Тюдоров, с большими деревянными балками, сделанными — если верить рекламной брошюре об этой гостинице — из мачт старых купеческих судов. Сейчас они полыхали, как сухие дрова. Невозмутимый ребенок тихонько наблюдал за пожаром, склонив голову на плечо матери. Появился ночной портье со списком постояльцев и начал перекличку. Мать ребенка отозвалась на фамилию Ауэрбах. Видимо, немка или даже еврейка. Она была одна, без мужа, без отца, и пока бушевал огонь, пока подъезжали пожарные машины, пока все мое имущество — мольберт, краски, одежда — уходило в небо клубами дыма, я представлял, как кладу руку ей на плечо и увожу ее и ребенка подальше от горящего здания. Я представлял, как она обращает ко мне благодарный взгляд и как спокойно, всеприемлюще смотрит на меня ребенок, ведь они оба знают, что в карманах моих полно крошек, и я поведу их от леса до леса, вперед и вперед, буду направлять их, защищать и заботиться о них как о самых близких людях. Но эта героическая фантазия была прервана взволнованным ропотом, пронесшимся в толпе: кого-то недосчитались. Портье снова огласил весь список, громко выкрикивая каждое имя, и на сей раз все притихли, осознав, что задача серьезна, а сами они спаслись лишь по воле случая. Когда портье дошел до фамилии Раш, никто не отозвался. Госпожа Эмма Раш, произнес он снова. И снова тишина.
Прошел еще час, прежде чем пожар окончательно потушили и обнаружили тело погибшей. Его завернули в черный брезент и принесли к дороге. Женщина спрыгнула с верхнего этажа и сломала шею. Ее никто не помнил, лишь один из постояльцев смог ее описать: средних лет, с биноклем на шее. По-видимому, она приехала изучать птиц в долинах, ущельях и лесах Национального парка. Одна машина скорой помощи поехала в морг, а другая повезла в больницу тех, кто надышался дыма. Нас, всех остальных, расселили по гостиницам городков, стоявших по периметру парка. Женщину с фамилией Ауэрбах и ее ребенка отправили в Брекон, а меня в противоположном направлении, в Абергавенни. Я провожал их взглядом, когда женщина садилась в фургон. Последнее, что запомнилось, — спутанные волосы ребенка у нее на плече. На следующий день о пожаре написали в местной газете. Возник он от короткого замыкания в электропроводке, а погибшая была учительницей начальной школы в Слау.
Спустя несколько недель после смерти Лотте мой старый друг Рихард Готтлиб зашел проверить, как я справляюсь. Он был юристом и когда-то давно убедил нас с Лотте составить завещания — мы-то в этом отношении были полными профанами. Сам он потерял жену несколькими годами ранее, но с той поры успел познакомиться с одной вдовой, восьмью годами моложе его, а с виду и того больше, поскольку она очень заботилась о своей внешности и блюла фигуру. Живым надо жить, прокомментировал он свой новый брак, помешивая чай с молоком, но я-то знал, что он имеет в виду: ужасно умирать одному, ужасно стареть и возиться с таблетками, ужасно поскользнуться в ванне и разбить череп, так что мне надо подумать о своем будущем, на что я ответил, что намерен немного попутешествовать, как только потеплеет. Тему эту Готтлиб развивать не стал. Прощаясь, он положил руку мне на плечо. Артур, быть может, ты теперь захочешь переписать завещание? — спросил он. Да, конечно, сказал я, но в этот момент подобных намерений у меня не было. Двадцать лет назад, составляя завещания, мы с Лотте все завещали друг другу. В случае нашей одновременной смерти наши вещи должны были уйти в различные благотворительные учреждения, а также племянницам и племянникам (моим, конечно, ведь у Лотте никаких родственников не было). Права на книги Лотте, которые приносили сущие гроши, мы оставляли нашему преданному другу Джозефу Керну, моему бывшему студенту, который обещал быть кем-то вроде литагента.