Жалкое подобие Гродзенского суетилось вокруг меня с мелом и булавками. Я спросил, нельзя ли укоротить костюм сейчас, при мне. Он посмотрел на меня так, как будто у меня было две головы. «Мне тут сотню костюмов надо сделать, никак невозможно за ваш взяться, никак. — Он покачал головой. — Две недели минимум». — «Это для похорон, — сказал я, — моего сына». Я попытался успокоиться и потянулся за носовым платком. Потом вспомнил, что он был в кармане брюк, а они валялись на полу в примерочной. Я сошел с подставки и поспешил обратно в кабинку. Я знал, что выгляжу как полный идиот в этом клоунском наряде. Костюмы нужно покупать для жизни, а не для смерти. Разве не об этом говорил мне призрак Гродзенского? Я не мог опозорить Исаака, и я не мог заставить его мной гордиться. Потому что его больше не существовало.
Так что?
В тот вечер я пришел домой с подшитым костюмом в полиэтиленовом пакете. Я сел за стол на кухне и сделал один разрез на воротнике.
[28]
Я хотел разодрать его весь. Но я сдержался. Фишл, цадик, который, возможно, был идиотом, однажды сказал: «Выдержать один разрез тяжелее, чем сотню».
Я помылся. Не просто обтерся губкой, а вымылся по-настоящему, так что кольцо вокруг стока ванны потемнело. Я оделся в новый костюм и снял с полки на кухне бутылку водки. Я пил и вытирал рот тыльной стороной ладони, повторяя жест, который сотни раз делал мой отец, и его отец, и отец его отца. Я прикрыл глаза, чувствуя, как горечь алкоголя заменяет само горе. А потом, когда бутылка была пуста, я стал танцевать. Сначала медленно. Потом быстрее. Я топал ногами, задирал их так, что суставы трещали. Я стучал ногами по полу, приседал и кружился в танце в точности так, как мой отец и отец моего отца, и слезы текли у меня по лицу, я смеялся и пел, плясал и плясал, пока не отбил себе ноги и под ногтями не появилась кровь. Я танцевал как умел: во всю силу, сбивая стулья и кружась, падал, вставал и танцевал опять, пока рассвет не застал меня распротертым на полу, так близко к смерти, что я мог плюнуть на все это и прошептать: лехаим.
[29]
Я проснулся от звука за окном, это голубь чистил перья на подоконнике. Рукав моего пиджака был порван, в голове стучало, на щеке была засохшая кровь. Но я сделан не из стекла.
Я подумал: Бруно. Почему он не пришел? Я мог не ответить, если он стучал. Так что? Наверняка он меня слышал, если, конечно, не включил свой плеер. Нет, все равно он бы услышал. Я разбил лампу и перевернул все стулья. Я уже собирался подняться и постучаться к нему, но тут посмотрел на часы. Было уже четверть одиннадцатого. Мне нравится думать, что мир не готов принять меня, но, может, на самом деле это я не готов принять мир. Всю свою жизнь я куда-то опаздывал. Я побежал на автобусную остановку. Или, скорее, заковылял, подтягивая штаны, прыгал-бежал-останавливался-и-пыхтел, снова подтягивал штаны, шагал, останавливался, шагал, останавливался и так далее. Я сел на автобус, идущий в центр. Мы застряли в пробке.
— А эта штуковина не может ехать быстрее? — громко спросил я.
Женщина рядом со мной встала и пересела на другое место. Может быть, от возбуждения я шлепнул ее по бедру, не знаю. Мужчина в оранжевой куртке и брюках с рисунком под змеиную кожу встал и запел какую-то песню. Все отвернулись и стали смотреть в окно, пока не поняли, что он не просил денег. Он просто пел.
К тому времени, как я приехал в синагогу, служба уже закончилась, но народу все еще было полно. Мужчина в желтом галстуке-бабочке и белом пиджаке, с зачесанными назад остатками волос, сказал: «Конечно, мы знали, но когда это все-таки произошло, мы не были готовы». На что женщина рядом с ним ответила: «Кто может быть готов к такому?» Я стоял один около большого растения в горшке. Ладони у меня вспотели, я чувствовал, как начинает кружиться голова. Возможно, я зря пришел сюда.
Я хотел спросить, где его похоронили; в газете этого не говорилось. Вдруг я пожалел, что так поспешно купил себе место на кладбище. Если бы я знал, то присоединился бы к нему. Завтра. Или послезавтра. Я боялся, что меня оставят на съедение собакам. Я побывал на могиле миссис Фрейд, когда там устанавливали надгробие, это было на кладбище «Пайнлоун», и место показалось мне приятным. Там был такой мистер Симчик, он показал мне участок и дал буклет. Я представлял себе место под деревом, например, под плакучей ивой, может — со скамеечкой. И что? Когда он назвал цену, у меня упало сердце. Он показал участки, которые были мне по средствам, — либо слишком близко от дороги, либо там, где совсем мало травы. «А под деревом ничего нет?» — спросил я. Симчик покачал головой. «А под кустом?» Он послюнявил палец и зашелестел бумагами. Долго кашлял и хмыкал, но в конце концов сдался. «Попробуем что-нибудь найти, — сказал он. — Это будет дороже, чем вы рассчитывали, но можете заплатить в рассрочку». Место было в дальнем конце кладбища, на окраине еврейской части. Оно было не совсем под деревом, но рядом, достаточно близко, чтобы осенью некоторые листья могли долететь до меня. Я задумался. Симчик оставил меня и вернулся в контору. Я стоял в солнечном свете. Потом опустился на землю и лег на спину. Земля под моим плащом была жесткая и холодная. Я смотрел, как надо мной проплывают облака. Может быть, я заснул. Следующее, что я увидел, — это Симчик, стоящий надо мной. «Ну как? Берете?»
Краем глаза я увидел Бернарда, сводного брата моего сына. Этакий огромный олух, удивительно похожий на отца, пусть земля ему будет пухом. Да, даже ему. Его звали Мордехай. Она звала его Морти. Морти! Вот уже три года, как он в могиле. Я считаю своей маленькой победой то, что он первым сыграл в ящик. И что? Если я не забываю, я зажигаю свечу в его йорцайт
[30]
в память о нем. Если не я, то кто?
Мать моего сына, девочка, в которую я влюбился, когда мне было десять, умерла пять лет назад. Думаю, я скоро к ней присоединюсь, хотя бы так. Завтра. Или послезавтра. В этом я уверен. Я думал, будет странно жить в мире без нее. И что? Я давно уже привык жить лишь с памятью о ней. Только в самом конце я увидел ее снова. Я приходил к ней в палату и сидел с ней каждый день. Там была медсестра, молодая девушка, и я рассказал ей — не правду. Нет. Но историю, похожую на правду. Эта сестра позволила мне приходить после того, как заканчивался прием посетителей и я уже не мог ни с кем столкнуться. Она была подключена к аппаратам жизнеобеспечения, в носу у нее были трубки, она была уже одной ногой на том свете. Если я отворачивался, то всегда боялся, что, когда обернусь, ее уже не будет. Она была крошечной, морщинистой и глухой как пень. Я так много должен был ей сказать. Так что? Я рассказывал ей анекдоты. Я был самым настоящим Джекки Мейсоном.
[31]
Иногда мне казалось, что я вижу на ее лице подобие улыбки. Я пытался делать вид, что все замечательно. Я говорил: «Не поверишь, но эту штуку там, где твоя рука сгибается, здесь называют локтем». Я говорил: «Два раввина заблудились в желтом лесу». Я говорил: «Приходит Мойше к врачу и говорит: доктор, я…» — и так далее. Но многого я ей не сказал. Например. «Я так долго ждал». Или еще: «А ты была счастлива? С этим неббехом,
[32]
с этим тупым шлемилем,
[33]
с этим идиотом, которого ты называешь мужем?» Сказать по правде, я давно перестал ждать. Момент прошел, дверь между тем, что могло быть, и тем, что было, захлопнулась у нас перед носом. Или, лучше сказать, у меня перед носом. Грамматика моей жизни: где бы ни встретилось множественное число, срочно исправляй на единственное. Если я когда-нибудь позволю себе произнести королевское «мы», избавьте меня от этой напасти быстрым ударом по голове.