Зайдя в ванную, я сняла с себя футболку и нижнее белье, встала на унитаз и посмотрела на себя в зеркало. Я попыталась придумать пять прилагательных, описывающих мою внешность, но придумала только два: костлявая и лопоухая. Я подумала, не вставить ли кольцо в нос. Когда я поднимала руки над головой, грудь у меня становилась впалой.
2. Мама смотрит сквозь меня
Когда я спустилась вниз, мама в кимоно сидела на солнышке и читала газету. «Кто-нибудь звонил мне?» — спросила я. «Хорошо, спасибо. А ты как?» — ответила мама. «Но я не спрашивала, как дела». — «Я знаю». — «По-моему, необязательно всегда быть вежливым с родными». — «Это почему?» — «Лучше бы люди всегда говорили только то, что имеют в виду». — «То есть ты имеешь в виду, что тебе все равно, как у меня дела?» Я раздраженно посмотрела на маму. «Хорошоспасибокакдела?» — буркнула я. «Хорошо, спасибо». — «Кто-нибудь звонил?» — «Например?» — «Ну кто-нибудь». — «У вас с Мишей что-то случилось?» — «Нет», — сказала я, открывая холодильник и рассматривая пучок увядшего сельдерея.
Я сунула кекс в тостер, а мама перевернула страницу газеты, просматривая заголовки. Интересно, заметила бы она, если бы я сожгла этот кекс. «„Хроники любви“ начинаются, когда Альме десять, так? — спросила я. Мама подняла глаза и кивнула. — А сколько ей лет в конце книги?» — «Трудно сказать. В книге столько Альм». — «Сколько самой старшей?» — «Немного. Может, двадцать». — «Так книга заканчивается, когда Альме всего двадцать?» — «В каком-то смысле да. Но все гораздо сложнее. В некоторых главах она даже не упоминается. Вообще в этой книге очень слабо ощущается время и история». — «Но ни в одной из глав нет Альмы старше двадцати лет, так?» — не отставала я. «Нет, вроде бы нет».
Я отметила про себя, что если Альма Меремински на самом деле существовала, то Литвинов скорее всего влюбился в нее, когда им обоим было по десять лет, и видел ее в последний раз, когда им было двадцать, перед тем как она уехала в Америку. Иначе как объяснить, что книга заканчивается, когда Альма была еще такой молодой?
Я съела кекс, намазав его арахисовым маслом, которое стояло у тостера. «Альма!» — позвала мама. «Что?» — «Иди, обними меня», — сказала она, и я послушалась, хотя мне вовсе этого не хотелось. «И когда ты успела так вырасти?» Я пожала плечами, надеясь, что на этом она остановится. «Я иду в библиотеку», — сказала я, хотя это была ложь, но по тому, как она на меня смотрела, я поняла, что она этого и не слышала, потому что перед собой она видела не меня.
3. Вся ложь, которую я когда-либо говорила, однажды ко мне вернется
Выйдя на улицу, я прошла мимо Германа Купера, он сидел на крыльце своего дома. Герман провел все лето в Мэне, загорел и получил водительские права. Он спросил, не хочу ли я когда-нибудь с ним прокатиться. Я могла бы ему напомнить о тех слухах, которые он распускал, когда мне было шесть лет, будто я приемная и вообще пуэрториканка. Или о тех, когда мне было десять, будто я задрала юбку у него в подвале и показала ему все, что под ней. Вместо этого я сказала, что меня укачивает в машине.
Я вернулась на Чемберс-стрит, 31, на этот раз — чтобы выяснить, есть ли там записи о замужестве Альмы Меремински. За столом в комнате 103 сидел все тот же мужчина в черных очках. «Привет», — сказала я. Он взглянул на меня: «А, мисс Крольчатина. Как дела?» — «Хорошоспасибокакувас?» — «Нормально вроде бы. — Он перевернул страницу журнала и добавил: — Немного устал, думаю, что простужаюсь. А еще сегодня утром мою кошку вырвало. Все бы ничего, если бы не на мой ботинок». — «Понятно», — сказала я. «А вдобавок ко всему я узнал, что у меня отключат кабельное телевидение, потому что немного задержал с платежами, и теперь я пропущу все мои любимые передачи. А еще цветок, который мама подарила мне на Рождество, немного пожух, и если он погибнет, мама никогда мне этого не забудет». Я подождала на случай, если он вдруг продолжит, но он молчал, и я сказала: «Может, она вышла замуж?»
«Кто?» — «Альма Меремински». Он закрыл журнал и посмотрел на меня: «Ты не знаешь, выходила ли замуж твоя прабабушка?» Я прикинула варианты. «Вообще-то она мне не прабабушка», — наконец сказала я. «Но ты ведь говорила…» — «Она вообще мне не родственница». Он выглядел озадаченным и немного расстроенным. «Извините, это долгая история». Какая-то часть меня хотела, чтобы он спросил, зачем я ищу ее, и тогда бы я смогла рассказать ему правду. Я бы рассказала, что ни в чем не уверена, что начала искать того, кто смог бы сделать мою маму снова счастливой, и что, хотя я еще не потеряла надежду его найти, попутно стала искать кое-что еще. Связанное с предыдущим поиском, но другое, потому что тут речь уже обо мне. Но он всего лишь вздохнул и спросил: «Она вышла замуж до 1937 года?» — «Точно не знаю». Он снова вздохнул, поправил на носу очки и сказал, что у них хранятся записи о браках, заключенных только до 1937 года.
Тем не менее мы все просмотрели и не нашли ни одной Альмы Меремински. «Тебе надо в отдел актов гражданского состояния, — угрюмо сказал он. — Там находятся более поздние записи». — «А где это?» — «Сентр-стрит, дом 1, комната 252». Я никогда не слышала о Сентр-стрит, поэтому спросила его, как туда идти. Оказалось недалеко, и я решила прогуляться. По дороге я представляла себе разбросанные по всему городу комнаты, а в них архивы, о которых никто не слышал: например, архив предсмертных посланий, архив лжи во спасение или список лжепотомков Екатерины Великой.
4. Разбитая лампочка
За столом в отделе актов гражданского состояния сидел пожилой мужчина. «Чем могу помочь?» — спросил он, когда подошла моя очередь. «Я хочу узнать, выходила ли замуж женщина по имени Альма Меремински и сменила ли она фамилию». Он кивнул и что-то записал. «М-Е-Р», — начала я. «Е-М-И-Н-С-К-И, — подхватил он. — И или А-Я на конце?» — «Просто И», — сказала я. «Так я и думал. Когда предположительно она могла выйти замуж?»
— «Я не знаю. В любое время после 1937 года. Если она еще жива, то ей сейчас должно быть около восьмидесяти». — «Первый брак?» — «Думаю, да». Он нацарапал что-то в своем блокноте. «Может, ты знаешь, за кого она могла выйти?» Я покачала головой. Мужчина лизнул палец, перевернул страницу и записал еще что-то. «Брак был гражданским или обряд совершал священник? Или, может, раввин?» — «Скорее всего, раввин». — «Так я и думал».
Он залез в ящик стола и достал пачку леденцов. «Хочешь мятный?» — спросил он. Я покачала головой. «Бери», — сказал он настойчиво, и я взяла. Он положил в рот мятную конфету и принялся ее сосать. «Она не из Польши приехала?» — предположил он. «Как вы догадались?» — удивилась я. «Легко. С такой-то фамилией. — Он перекатил леденец от одной щеки к другой. — Могла она приехать в году тридцать девятом, сороковом, перед войной? Ей бы тогда было… — он снова лизнул палец и вернулся на предыдущую страницу, затем достал калькулятор и нажал несколько кнопок ластиком на конце карандаша, — девятнадцать, двадцать, ну максимум двадцать один».
Он записал эти цифры в блокнот и, поцокав языком, покачал головой: «Должно быть, ей было одиноко, бедняжке». Он вопросительно взглянул на меня. Глаза у него оказались бледными и водянистыми. «Наверное», — сказала я. «Не наверное, а точно! — воскликнул он. — Ну кого она тут знала? Никого! Разве что у нее был здесь какой-нибудь двоюродный брат, который и знать ее не хотел. Конечно, теперь он живет в Америке, теперь он большой махер,
[80]
зачем ему какая-то беженка? Его сын говорит по-английски без акцента и когда-нибудь станет богатым адвокатом, и меньше всего им нужна эта бедная родственница из Польши, тощая как сама смерть, которая стучится в его дверь». Говорить что-либо казалось неуместным, так что я промолчала. «Возможно, ей повезло, и он пару раз пригласил ее на шаббат, хотя его жена все время ворчит, что им самим нечего есть и что ей снова пришлось просить мясника дать цыпленка в долг. „Чтобы это было в последний раз, — говорит она мужу. — Дай ей палец, она тебе и руку откусит“. И при этом в это же самое время в Польше убивают ее семью, всех до единого, упокой Господь их души».