Мы чокнулись. Затем он рассказал мне, как влюбился в Альберто Джакометти, когда ему было двадцать пять. «А как вы влюбились в тетю Фрэнсис?» — спросила я. Дядя Джулиан вытер платком свой влажный блестящий лоб. Он начинал лысеть, но ему это даже шло. «Ты правда хочешь знать?» — «Да». — «На ней были голубые колготки». — «В каком смысле?» — «Я увидел ее в зоопарке перед клеткой с шимпанзе, на ней были ярко-голубые колготки. И я подумал: „Вот на этой девушке я женюсь“». — «Из-за ее колготок?» — «Да. На нее как-то особенно красиво падал свет. И этот шимпанзе ее совершенно заворожил. Но если бы не ее колготки, вряд ли бы я к ней подошел». — «А вы когда-нибудь думали о том, что было бы, если бы она в тот самый день не надела голубые колготки?» — «Я постоянно думаю об этом, — сказал дядя Джулиан. — Возможно, я был бы намного счастливее». Я возила вилкой по тарелке кусочки тикка масала. «А может, и нет», — добавил он. «Ну а если?» — спросила я. Дядя Джулиан вздохнул. «Как только я начинаю думать об этом, мне становится трудно представить себе хоть какую-нибудь жизнь — счастливую или не очень — без нее. Я так долго прожил с Фрэнсис, что не могу себе представить, каково это жить с кем-то другим». — «Например, с Фло?» Дядя Джулиан чуть не подавился: «Откуда ты знаешь про Фло?» — «Я нашла незаконченное письмо в мусорной корзине». Он покраснел. Я отвела взгляд и посмотрела на карту Индии, висевшую на стене. Каждый четырнадцатилетний подросток должен знать точное местонахождение Калькутты. Не стоит коптить воздух, если ты не в курсе, где она находится. «Понятно, — наконец выдавил дядя Джулиан. — Фло — моя коллега по галерее Куртолда. Она мой хороший друг, а Фрэнсис всегда меня немного к ней ревновала. Есть некоторые вещи — как бы тебе объяснить? Ладно, приведу пример. Можно я приведу пример?» — «Конечно». — «У Рембрандта есть автопортрет, он висит в Кенвуд-хаусе, совсем рядом с нашим домом. Мы брали тебя туда, когда ты была маленькой. Помнишь?» — «Нет». — «Не важно. Дело в том, что это одна из моих самых любимых картин. Я довольно часто хожу на нее смотреть. Я выхожу погулять на Хит, и ноги сами приводят меня туда. Это один из его последних автопортретов. Рембрандт написал его где-то между 1665 годом и своей смертью — он умер четыре года спустя, обанкротившийся и одинокий. Кое-где холст совсем голый. Мазки положены плотно, по ним видно, что он напряженно работал: кое-где заметно, что еще свежая краска процарапана кончиком кисти. Как будто он знал, что ему осталось немного. Тем не менее лицо его безмятежно, оно излучает спокойствие человека, пережившего свой собственный крах». Я сползла по спинке диванчика и качнула ногой, случайно задев дядю Джулиана. «А при чем тут тетя Фрэнсис и Фло?» — спросила я. На мгновение дядя Джулиан растерялся. «Даже не знаю», — сказал он. Он снова вытер лоб и попросил счет. Мы сидели молча. Рот у дяди Джулиана подергивался. Он достал из кошелька двадцатку и свернул ее в маленький квадратик, затем — в еще более крошечный. «Фрэн на эту картину наплевать», — пробормотал он торопливо и поднес ко рту пустой пивной бокал.
«Если хотите знать, я не считаю вас кобелем», — сказала я. Дядя Джулиан улыбнулся. «Можно задать вам вопрос?» — сказала я, пока официант ходил за сдачей. «Конечно». — «Мама и папа когда-нибудь ссорились?» — «Думаю, ссорились иногда. Не чаще, чем все остальные». — «Как думаете, папа хотел бы, чтобы мама снова кого-нибудь полюбила?» Дядя Джулиан опять криво улыбнулся. «Думаю, да, — сказал он. — Думаю, он бы очень сильно этого хотел».
9. Merde
Когда мы вернулись домой, мама была на заднем дворе. В окно мне было видно, как она стоит на коленях в грязном рабочем комбинезоне и сажает цветы в последних лучах солнца. Я раздвинула складную дверь. Рядом с чугунной скамьей, на которую никогда никто не садился, стояли четыре черных мусорных пакета с сухими листьями и сорняками. Они росли здесь годами, пока мама не вырвала их и не убрала с клумбы. «Что ты делаешь?» — крикнула я. «Сажаю астры и хризантемы». — «Почему?» — «Мне захотелось». — «А почему вдруг тебе захотелось?» — «Днем я отправила еще несколько глав и подумала, почему бы мне не заняться чем-нибудь, чтобы немного расслабиться». — «Что?» — «Я отправила Джейкобу Маркусу еще несколько глав и решила немного расслабиться!» — повторила она. Я не могла в это поверить: «Ты сама их отправила? Но ведь ты всегда посылаешь на почту меня!» — «Прости, я не знала, что для тебя это так важно. Тебя все равно весь день не было дома, а я хотела отправить их поскорее. Поэтому сделала это сама». — «Сама?! Ты сделала это сама?» Мне хотелось кричать. Моя мать, сама себе отдельный биологический вид, опустила цветок в лунку и стала насыпать туда землю. Она обернулась и посмотрела на меня через плечо. «Твой отец любил возиться в саду», — сказала она, словно я его совсем не знала.
10. Воспоминания, которые передала мне мать
I Как вставать и собираться в школу в полной темноте
II Как играть среди разрушенных бомбежкой зданий рядом с ее домом в Стамфорд-хилл
III Как пахнут старые книги, привезенные из Польши ее отцом
IV Как большая рука маминого отца прикасается к ее руке, благословляя маму в пятницу вечером
V Турецкий пароход, на котором она плыла из Марселя в Хайфу; ее морская болезнь
VI Великая тишина и пустые поля Израиля, а также жужжание насекомых в ее первую ночь в кибуце Явне, придающее тишине и пустоте объем и глубину
VII Как мой отец отвез ее на Мертвое море
VIII Песок в карманах ее одежды
IX Слепой фотограф
X Как мой отец вел машину одной рукой
XI Дождь
XII Мой отец
XIII Тысячи страниц
11. Как восстановить сердцебиение
Первые двадцать восемь глав «Хроник любви» лежали кипой рядом с маминым компьютером. Я порылась в корзине для мусора, но не нашла там никаких черновиков письма, которое она отправила Маркусу. Я нашла лишь скомканный листок с одним предложением: «Тем временем в Париже у Альберто появляются новые мысли».
12. Я признала поражение
На этом и закончились мои поиски человека, который смог бы снова сделать мою маму счастливой. Я наконец поняла: что бы я ни делала, кого бы ни нашла, ни я, ни он, никто из нас не смог бы заставить ее забыть отца. Память о нем утешала ее, хотя и навевала печаль, потому что она построила из воспоминаний о нем свой собственный мир и приспособилась жить в нем, пусть больше никто этого и не знал.
В ту ночь я не могла уснуть. Я знала, что Птица тоже не спит, догадалась по его дыханию. Я хотела спросить его, что он строит и как он узнал, что он ламедвовник, и попросить прощения за то, что накричала на него, когда он писал на моей тетради. Я хотела сказать ему, что боюсь за себя и за него. Я хотела сказать правду о том, как я лгала ему все эти годы. «Птица», — шепотом позвала я. «Да?» — тоже шепотом отозвался он. Меня окружали темнота и тишина. Конечно, они не шли ни в какое сравнение с темнотой и тишиной, которые окружали папу, когда он совсем ребенком лежал в лачуге на грязной улице Тель-Авива. Или с темнотой и тишиной, которые окутывали маму в ее первую ночь в кибуце Явне. Но каким-то незримым образом все они были связаны. Я задумалась о том, что хотела сказать. «Я сплю», — в итоге сказала я. «Я тоже», — ответил Птица.