— Лемур, — мурлыкал Миш, приподнявшись на локте и отпивая сок из пакетика, который они нашли в холодильнике. — Ты мой лемур.
— А ты, ты кто?
— Я? — он уже не мурлычет, молчит, не отвечает.
Она тихо ждет, примостившись у него на плече, поглядывая на странную блескучую штуку, всю в тончайших, дрожащих от малейшего дуновения лопастях, стоящую на темной лаковой тумбе у кровати, и никак не может догадаться, что же это.
— Я — мамонт, — роняет вдруг Миш.
— Что, — она приподнимает голову, смотрит на него, — мамонт?
Моргает, улыбается.
— Нет, скорей, медведь или даже громадный рысь, мягкий, плавный, быстрый.
Он не улыбается ей в ответ, смотрит прямо перед собой. Только что был таким восторженным, бешеным — и вот тихий.
— Мамонт, вмерзший в вечную мерзлоту, — медленно добавляет Ланин.
— Почему? — произносит она почти беззвучно.
— Я посчитал, в общей сложности меня нет дома семь месяцев в году. И это единственный способ не уйти совсем.
— Уйти из дома? Тебе там так плохо?
— Не так.
— Но твоя жена, твоя жена наверняка прекрасна! — внезапно бросается Мотя в бой. — Ты всегда в чистой, отглаженной рубашке, у тебя ботинки блестят — ты… ухоженный. Ты…
— Я сам себе чищу ботинки, — он недоволен и перебивает.
Ей все равно.
— Это женский уход, думаешь, не видно. Она тебя любит!
— Ты совершенно права. Да не в коня корм, — он смотрит на нее с удивлением. Она защищает перед ним его жену!
И вдруг заливается тихим смехом и смеется, долго, с наслаждением, а успокоившись, снова начинает ее целовать.
Ах, вот зачем. Вишневые плотные глотки с терпким привкусом чужой жизни, она отпивала, пила и чувствовала, как он входит в нее с каждым глотком, входит хозяином, и уже она не своя, не Колина, а полностью и совершенно его. И испытывала от этого восторг, сотканный из сырого воздуха после июльского дождя, радужные капли дрожат на листьях — от этого распахнувшегося и за створкой створка, дальше уже спокойней, уже тише, бесконечного, оказывается! доверия, доверчивости, отвечая на его ми-бемольный малой октавы шепот только «да-да-да». И во все глаза смотрела на первого и единственного своего.
Она делалась все податливей, она теперь была одной только мягкой глиной, для него созданной. Ах, вот зачем — губы, глаза, брови, ресницы, волосы, уши, плечи. Чтобы он целовал. Чтобы она целовала.
Люблю тебя всей собой, всей жизнью своей, люблю младенческим чмоканием, девочкой в панамке, отворяет калитку, а там… сумка с шоколадкой на газетной запакованной горе, высокий лес шумит, березы качают вершинами в безоблачном, синем небе — и никого, где же дед? Люблю школьницей, летящей вверх в черных коротких штанишках (форма!) через алюминиевую палочку на уроке физры, палка беззвучно падает на маты, и челка проклятая все время на глаза, сдуть! — люблю студенткой, мерзнущей в очереди за билетами на первый показ «Сладкой жизни», люблю влюбленной в учеников училкой, крошащей от усердия мел, люблю, люблю мамкой с голой горячей сиськой, люблю ртом, языком, ладонями, бедрами, ступнями, пупком.
Ах, вот зачем. Любовь — открытость, страсти, трение тел — потом. Сердце любви — доверие, которое поселилось в ней именно в ту, необычайно ласковую встречу, под взглядами львов и панд. Раскрыться, отдать себя. Каждый день, каждую минуту. Я хочу, чтобы ты брал меня еще и еще. Писала она ему по пути назад эсэмэску и стирала, стирала, нет, так нельзя. Невозможно! Надо по-другому, не так, не так откровенно. Начинала снова. Вжимала пальцами кнопки, перечитывала: «Я хочу, чтобы ты брал меня еще и еще».
Сохранила в черновиках. Ни за что! Не отправлять никогда. Но как? Когда же это случилось, как успело, за три мгновения — невладение, полное, невладение собой? Все-таки удержалась…
* * *
Вечером они поехали встречать Новый год в деревню, к Колиным родителям, по сложившейся в последние годы традиции — и встречали, как водится, сытно, пьяно, чуждо. Но Теплый был счастлив, первым январским утром валялся вместе с Колей в снегу, крупно сыпавшем всю новогоднюю ночь, носился, вопил, нашел длинную палку и сбивал с яблонь снег. «Буря! Мама, смотри, метель». Белые плюшки летели на землю, бухались на спину и плечи. «Догони меня!» Она носилась за Теплым, играла роль, а потом бежала в туалет, в укромное местечко, с глаз, которые здесь были повсюду, прочитать стишок, вздох, новую эсэмэску, не кончавшиеся теперь уже никогда. На следующий день заметно подморозило, снег покрылся настом, Теплый целый день выдавливал веткой фигуры — к вечеру они вернулись в Москву.
Ланин снова писал о встрече и позвонил — боже ты мой! — когда она была дома. В кругу семьи. Рванула в ванную, включила посильней воду. Выйди на минутку, выйди выбросить мусор — у нас мусоропровод — выйди в соседний магазин — он закрыт — праздники. Существуют же круглосуточные. Настаивал, молил, шутил, кружил, и она уступила. Страшно хочется кока-колы, сказала Коле, вернусь сейчас, быстро, туда и обратно, ларек у метро должен работать — Ланин подхватил ее возле арки, отъехал в соседний двор, бросился на нее, словно не виделись годы, и все не мог отпустить. Она вышла из машины горячая, пьяная, шла шатаясь и застегиваясь на ходу, совершенно не чувствуя мороза, зачерпнула снега во дворе, с крыши чьей-то ракушки, потерла лицо, лизнула белый порох, улыбнулась, про кока-колу вспомнила, только когда вошла в дом. Все закрыто, представляешь, все празднуют. Но Коле было не до принципа правдоподобия, он не учил теорию литературы по Поспелову, он как раз расстреливал сейчас изумрудное многорукое и смертельно опасное чудовище. Теплый тоже приклеился к экрану и только из чувства долга протянул в ответ разочарованное «ууу».
Ланин так звал ее, так хотел с ней еще раз увидеться, потому что летел в Китай, в Японию, надолго, опять снимать, шествие гейш с ветками бамбука в сиянии разноцветных ледяных фонарей, первый раз, представляешь, первый раз я совершенно не хочу уезжать, даже к любимым своим китайцам совсем не хочу — бормотал красный, растрепанный и словно растерянный рысь, крепко, почти больно сжимая ее в машине, не хочу тебя отпускать.
Вспоминая эту быструю гирлянду ослепительных встреч — она не находила в себе ни слов, ни чувств, чтобы их осмыслить. Единственное, что она могла делать, — смотреть туда, переживать снова. Выдох, которым каждый раз заканчивался просмотр, был: «Счастье». Вот оно. Прирученной птичкой на указательном пальце. Счастье мое. И еще, еще, — точно доказывала она это кому-то, Тишке? — все это было трогательно. Это было по-человечески.
Вот так нормальные люди и любят друг друга.
Вот так хотят.
Весь следующий день Ланин собирался, а потом летел, летел и не писал ей. Она радовалась этому перерыву, в гости приехала мама, читала Теплому красивые книжки, которые сама же и подарила ему на Новый год, водила его с санками кататься на горку, за обедом рассказала, что ее повысили, сделали замдиректора библиотеки, их директор дряхлела на глазах, теперь вся бумажная работа легла на маму. И не только бумажная. Особенно трудно с помещением, наседают со всех сторон, хотят отцапать хоть этаж, хоть пол-. Будто мало в Москве места? Мама пожимала плечами, смотрела наивными глазами, заправляла седую прядку под черепаший ободок. Коля хмыкал, Тетя подкладывала ей, изголодавшейся на своем вечном библиотекарском чае, салат оливье, курицу, потом и тортик.