Остановка. Железный скрежет, неведомый вокзал окутан бледно-оранжевым туманом, из тумана тянутся к окнам руки с жареными пирожками в засаленных бумажках. По их вагону кто-то пробирается — вошел на этой остановке. Они вздрагивают и едут дальше.
Освобожденная душа летит в облаке. Облако — ее самолет, облако — грусть, или, как они теперь говорят, грусть грусть. Здравствуй. За эти месяцы Тетя уже забыла, как уверенно, крепко и плавно она пеленает душу толстым покрывалом, как давит из глаз слезы. За окном родное, русское безнадежье, но в каждом крашеном домике горит окно, тепло, ясно.
Там прячется твое счастье. Его имени ты не знаешь, фамилии тем более, но оно сидит в этом желтом, магнитящем квадрате, смотрит, подперев голову, на ползущий поезд. Он ползет, потому что здесь опять остановка. Что ж, выходи и беги, беги туда, где тебя наверняка ждут все эти долгие бессмысленные годы твоей предыдущей жизни — входи скорей в широко распахнутые двери. И смотри.
Два приятеля сидят за столом, ничем не покрытым. На грубых досках раскрошенный хлеб, замурзанные тарелки, вилки, отдельно селедка на газете. Жена одного ушла в ночную смену на их загнивающую швейную фабрику, сквозь длинный предсмертный зевок все еще шьющую рабочую одежду. Пивные бутылки катаются по полу, один рассказывает, как отодрал кого-то, и речь его сплошное зда-зда-зда, другой давно ничего не слышит, глядит в стол и думает про себя тошнотворную думу: блевануть или все-таки пронесет?
Их соседка из дома напротив смотрит телик, обычная одинокая баба — библиотекарша — последние книги пришли восемь лет назад, расстарался Сорос, даже компьютер постоял немного в читальном зале, а потом был утащен директором их клуба, в правом отсеке которого и расположилась библиотека, домой. Там директорский сын, Васька, бьется теперь с утра до ночи в игры. С тех пор и затишье, никаких новых поступлений — если только подарят. И что ж, даже дарят, люди нынче пошли нежадные, а может, просто совсем стали дешевы книги, особенно щедры дачники, горожане, рядом с библиотекаршей на лаковом столике лежит горка в брызги зачитанных Татьян Пушковых, Донцовых Дарь, парочка Алин Царевых (да-да, любовных иронических романов Алены), библиотекарша ее выделяет, но пока в вечер пятницы не до чтенья — усатый и любимый ею клоун водит буратин по полю чудес, и библиотекарша думает в очередной раз — а не написать ли на передачу письмо и подзаработать деньжат. Слова-то загадывают все такие простые… В следующей избушке — свиданье, он снял ее в придорожном кафе, где она то ли ждала случайных знакомых, то ли просто коротала вечерок, попивая дешевое красное вино. Он приехал на собственном, не служебном мотоцикле, специально подальше оттуда, где жил, конечно, без формы, потому что где жил, работал милиционером. Но и менты — люди, им тоже надо расслабиться, в одиночестве, в смысле не пользуясь служебным и без ребят — он снял ее без всякого труда. Поехали вдвоем к ее дому на верной красной «Яве», когда-то нелегко ему доставшейся. Телка вжималась в спину сиськами, грела, и он чувствовал приятное шевеленье под джинсами. Конечно, она была старше его лет на скоко-то, ну и что, они уже хорошо приняли, а возраст в таких делах не самое важное, она пытается отвести его от стола, чтобы не совсем упился, он улыбается и зовет ее «ах, ты зараза»… Она вздыхает и на вдохе ощущает: рубашка его пахнет бензином, и запах этот ей сладок: так пахнут настоящие мужчины. В следующем бабка ухаживает за своим полупарализованным мужем, как раз переворачивает его на бок, чтобы вынуть пропитавшуюся мочой простынь, он гугниво материт ее на чем свет. За стеной молодые родители, она кормит грудью ребенка, тот важно сосет мамку, мамка дремлет, и случайно уснул в минуту тишины, прям на широком диване, подложив локоть под голову, измученный, серый лицом папка.
Избы, крытые соломой. Стрелочница в свободной кофте машет флажком. Тощие коровы медленно ступают по пожелтевшей траве. Кудрявый бледный пьяный прибит гвоздями к трактирной стойке на улице открытого придорожного кафе. Павел Иванович трясется на скрипучей бричке. Торопится простоволосая Катерина, за ней едва поспевает Борис в русском платье. Девушка с решительным лицом идет на пристань, прижимая к груди конверт — с мольбой государю. Любовь Онисимовна сидит с плакончиком на могиле. Кудряш наигрывает на гармонике частушки, напевая себе под нос. Позвала кошка мышку, мышка бежала, хвостиком махнула, речка упала и разбилась, закудрявились синие волны в белых бейсболках. Оттого так легко мне плыть в ваш мир, что я теперь вас знаю, думала Тетя во полусне, мне ведь пришло от вас длинное-длинное письмо.
Поезд снова трогается, тихо шуршит по крыше первый весенний дождь. Белые капли слизывают придорожную пыль, ветер сдувает их прочь, тонким слоем они текут в дальнюю страну скорби по небывшему. Сердце сдавлено до маленького железного шарика из детского биллиарда. Меньше некуда, меньше невозможно.
Очнувшись, она понимает, что видела сон, осенний сон из прошлого или будущего, полного тоски по счастью, но которое ведь уже явилось, явилось ей, в чем же дело? Ясно только одно — сон был осенним, потому что и Ланин — осень, — думает Мотя и не проверяет мобильный, потому что ему нет больше места в ее жизни, как и Коле, наступает царство Сергея Петровича, Ириши, отца Ильи, Мити, Гриши — по вагону бредет проводница с сиреневым прозрачным лицом, будить.
Они выходят вместе с Наташей темным утром, снежные ошметочки летят с хмурого неба, снова похолодало или просто здесь холодней, чем в Москве? Послушно шагают втроем по морозной темноте за немногословным водилой. Странное дело, думает Тетя, втискиваясь в душную железную коробку старенькой, но заботливо обихоженной «шестерки» — собственность облагораживает человека. Мужик с машиной и без — два разных мужика, второй — просто алкоголик, у первого в облике, твердой походке сквозит основательность и хозяйская твердость. Он и есть хозяин любимого коня, под которым лежит, которому меняет масло и севший карбюратор, которым втайне гордится, но чаще все-таки проклинает.
Машина движется в абсолютной гладкой тьме, дорогу освещают только фары, изредка лучи света выхватывают стоящие у края шоссе заснеженные синюшные деревья, а потом деревенские домики. Наташа на первом сиденье, она поехала с ними — дороже, зато быстрей, не ждать два часа автобуса. Теплый снова дремлет, положив голову на лежащий у Тети на коленях рюкзак.
Незаметно светлеет. Из сумрака за окном вырастает тихий, пустой город, с деревянными домами, темной полурастаявшей рекой под серыми, но уже с внутренним светом близкого рассвета облаками. Наташа выходит, прощается, благодарит, их везут дальше, до единственной здесь гостиницы (вторую — строят, как сообщает водила), в трех километрах от центра. Они вновь оказываются в лесу, сворачивают с главной дороги, молчаливый водитель цедит: «Приехали».
Тетя смотрит в окно: деревянный двухэтажный дом за воротами и забором. Постоялый называется двор. Тормошит Теплого, он тут же открывает глаза, таращит их, снова воспитанно здоровается (забыл, что уже просыпался?): «Мама, доброе утро!»
Она расплачивается с водилой — тот бесстрастно прощается и разворачивается на целине, взрывая снег. Сизая выхлопная тучка быстро растворяется, шум мотора стихает. Они вдыхают совершенно незнакомый на вкус воздух, воздух не Москвы, чистый, синий, студеный. С привкусом дыма, кто-то топит здесь печь. Теплый стоит с закрытыми глазами, уснул поздно, встал чуть свет.