28 февраля Ириша, несмотря на разлитое в воздухе беспокойство, все-таки отправилась, как обычно, учиться. Но занятия отменили. На курсах Ириша встретила профессора истории, одного из любимых, он взволнованно, не скрывая радости, сообщил ей и еще нескольким явившимся на лекции курсисткам, что в Петрограде революция, так что сегодня точно можно идти домой. Ириша вышла на улицу со своей новой подругой и однокурсницей Надей Сидоркиной, докторской дочкой, от Девичьего поля они двинулись к Садовому кольцу и вскоре увидели, как по Большой Царицынской шагает отряд рабочих. Девушки посторонились — рабочие молча шли по трое в ряд.
Ириша остановилась и глядела на них: были здесь и пожилые, и помоложе, и совсем мальчишки — и все, даже испитые и помятые жизнью лица казались ей чисты, умны, потому что охвачены общей высокой мыслью. Кто-то запел — и вскоре уже весь отряд подхватил «Варшавянку», стройно и трогательно, рабочие и песня уходили все дальше, к центру. Где-то вдали раздались хлопки выстрелов, но тут же все смолкло. Надя умоляла ее срочно идти домой, но Ириша закричала в ответ: «Мы же историки, как можно!» Надя развернулась и ушла в переулки, Ириша двинулась дальше, вместе со всеми.
Народ все прибывал — люди шли кучками, отрядами, просто парами, солдаты без оружия, офицеры, студенты, стайка гимназисток, дамы в шляпках с прикрепленными на меховые воротники красными ленточками, тут же бежали мальчишки-оборвыши. Раздался звук гармоники, солдаты запели «Марсельезу», и сейчас же песню подхватили все, кто шел рядом. Вскоре ее пели уже громадным тысячным хором, и Ириша пела, не слыша своего голоса, отдавая его общей могучей льющейся мощи, внезапно подумав на ходу смешное: вот бы папе в собор такой хор!
Папа, папа — хорошо, что он ее сейчас не видит. В последний ее приезд домой на рождественские каникулы батюшка показался ей погасшим, отяжелевшим — и внешне, и внутренне — недавняя нелепая гибель Гриши на войне их с матерью раздавила, но о Грише они почти не говорили, не в одном Грише было дело — отец Илья повторял, что скоро никому уже не нужна станет православная вера и это убьет русский народ, что революция и свержение царя — безумие и в церквях надо развесить объявления с запретом всем, кто считает себя православным, участвовать в демонстрациях, митингах — тогда многие побоятся и не пойдут… Папа, папа! Но она старалась не спорить с ним и с огромным облегчением уехала обратно, в Москву.
На Пречистенке Ириша оказалась рядом с толпой студентов, лохматый, бледный молодой человек с глубоко посаженными темными глазами, густыми бровями, сросшимися на переносице, отрывисто спросил ее: «Учитесь?» — «Да, на Высших женских». — «А мы из Московского университета. Идемте с нами!» И она встала с ними в строй и пошла как своя.
На втором этаже большого доходного дома растворилось окно, оттуда выглянул человек в рыжем сюртучке с бородкой клинышком, начал выкрикивать короткие фразы, до нее долетело: «Довольно! Самодержавию — крышка! Николай Кровавый…» В толпе радостно загудели.
Городовые исчезли, всегда они были частью пейзажа, но теперь их серые шапки, шинели пропали, всюду мелькали только красные банты, ленточки — Ирише показалось: улицы помолодели. Вдруг кто-то засмеялся: вот, вот он, проклятый! Действительно, у булочной возле Гоголевского вытянулся длинный хвост за хлебом, городовой пытался сдержать натиск, стоя на пороге магазина. Его никто не трогал, но и приказания его не исполнялись. Это потом городовых полюбили сбрасывать с моста в Москва-реку, но тот день и шествие были мирными.
Все были подчеркнуто любезны, называли друг друга «товарищ», и вся эта громадная сосредоточенная толпа зачарованно шла в Кремль. Что-то необыкновенное стояло в воздухе. И ее ударило в сердце: крестный ход! Крестный пасхальный ход среди зимы. Когда идешь вместе с другими, купаясь в общей высокой радости, а Небо спускается к плечам.
Домой Тетя с Теплым попали только после полуночи. Их встретил Коля, сонный, домашний, не сердитый — соскучился? Теплый крепко обнял папу, и папа совсем обмяк. Теплый почистил зубы, надел любимую пижаму с корабликами, нырнул под одеяло и засмеялся от радости, что он снова дома, в своей кроватке, рядом с любимыми зверями. Так устал, что даже не заметил: Чичи отчего-то не сидит на привычном месте. Не успела Тетя открыть форточку и закрыть поплотней занавески, он уже сопел.
Выйдя из детской, Тетя пошла к Коле, он сидел перед телевизором в кресле, опустилась к нему на колени, начала расстегивать рубашку и почувствовала — как заликовало и забилось бедное Колино сердце, как засмеялась молчаливая его душа и как была благодарна.
КАНДИДАТ НА САМОУБИЙСТВО
ищет попутчицу.
Составим вместе духовное завещание.
Желательно ласковая и способная к патетическим порывам.
Просят торопиться, дабы письмо застало еще в живых.
Главный почтамт, предъявителю 25-руб. билета за номером…
Глава седьмая
Сланцев гудел. Вот в чем было дело. Нащупав разгадку, Михаил Львович наконец расслабился. Он сидел в кабинете нового главного всего несколько минут, успел усмехнуться его шутке и сострить сам, выслушал несколько незначительных фраз и ответил тем же. Они пока примеривались. Ланин знал: сегодня выходов из этого кабинета только два — вверх или на улицу. За тем и был зван. Однако то, ради чего он был приглашен, еще не началось, и Ланин радовался этому: что-то незримо мешало ему, скользило по поверхности сознания стрекозиным крылышком, досаждало. Михаил Львович все не мог сосредоточиться и мучительно не понимал, какой взять тон, как говорить с этим тридцатипятилетним румяным юнцом, не глядящим в глаза, и пока просто «делал лицо», соглашался, в нужный момент улыбался или слегка сводил брови, незаметно разглядывая побрякушки, которыми Сланцев уже успел заселить кабинет.
Перед ним стоял в пластмассовой подставке прозрачный айфон с салатовыми кнопочками и бесцветным экраном, по которому плыли мерцающие серебряные рыбки. Сам айфон казался Ланину медузой (неприятной), под стать медузе была и застывшая над столом, свившаяся в жгут металлическая змея с лампочкой в пасти, только в компьютерной мышке-самолете было хоть что-то человеческое — возможно, просто подсветка, оранжевая, обманчиво-теплая… Слишком прозрачно, слишком стеклянно и насекомно — насекомых Ланин не любил, всегда морщился, если смотрел на них с расстояния близкого. И вдруг он поймал эту стрекозу, аккуратно накрыл ее старой дачной соломенной шляпой: Сланцев гудел. Вот что. Его отрывистая, чуть смазанная невесомым южным акцентом речь сопровождалась дополнительным гудением, жадным, но вместе с тем неуверенным. Осторожным урчанием молодого хищника, еще не понявшего пределов собственных сил.
И сразу же этот краснощекий кудрявый блондин, брутальный, мускулистый, почти красавец, если бы не глаза — бледно-голубые, водянистые — стал ему ясен. Телевизионщик до мозга костей, человек скользящий, мыслящий картинками, со звериным чутьем, фантастически энергичный, амбициозный и циничный особым, молодым цинизмом, без предела и ограничений. Такие не шагали по головам, а откусывали головы, такие не сомневались: чем прямей и грубее они выполнят заказ, тем выше поднимутся — все это Ланин отметил и на общем собрании, на котором Сланцев представился коллективу. Тогда он был лаконичен, почти резок, сказал только, что канал ждет ребрендинг, «не фатальный, но вряд ли вы сможете его не заметить», и ухмыльнулся чуть-чуть. Но сейчас же оборвал себя, добавив, что об этом он поговорит с каждым в отдельности. Сидевший рядом с Ланиным техдиректор толстяк Ватников только присвистнул: шеррибрендинг! Глянул на усмехнувшегося Ланина и продолжил: «Вот ведь бреднинг, а, Львович?» Ланин снова растянул губы в ответ.