Наступило лето, она отщипнула неделю от отпуска и гуляла с Теплым по московским паркам, дивилась его всеведению, он знал названия жуков, птиц и бабочек, всего летающего и ползающего в Битце, в Измайлове, родном Нескучном. Он вырос, очень вырос за этот год, ее сын, все меньше был похож на щеночка, все больше — на мальчика Тему. И сделал новый виток внутрь, еще ближе к стране черного дракона и анаконды, еще дальше от нее. Научился писать не только буквы, слова, но и целые предложения, невероятно рано! И крупно, криво, изо дня в день, из вечера в вечер, записывал и иллюстрировал свои странные сказки. Тетя хотела вернуть его назад. Она понимала, он убежал туда, в Африку, потому что… Но сил проговорить это до конца не хватало. И виновато тянула его обратно, на свет божий — его и себя. И дышала с трудом, обжигая легкие непривычно-чистым, разреженным воздухом мира без него. Без ежедневных разговоров, эсэмэсок, стишков, шуточек, без всего этого кормящего душу нежного сумрака. Тема был ее психотерапевтом, помогал преодолеть ломку без потерь. Он и сам отогрелся немного, разговорился, снова привык к ней — мгновенно, всего за два-три дня!
Она специально расспрашивала его не про драконов, улиток и анаконду, а про то, что росло, летало и жужжало вокруг.
— Я вижу, мама, ты ничего не знаешь, — с улыбкой хмурился Теплый в ответ на ее вопросы о мошках, жучках и бабочках.
И отвечал подробно, тщательно: «Это сенница луговая, это крапивница…»
— А это божья коровка, — радовалась Тетя, и Тема важно соглашался, — да, божья коровка.
Добавлял, подумав:
— Почти все божьи коровки хищники, знаешь?
— Нет, — снова честно признавалась Тетя. — Они что же едят… мясо?
— Какое мясо, мама! — заливался Теплый. — Клещей, других жучков, листоблошек… А это знаешь кто? — поднимал он на листочке мохнатую коричневую гусеницу и аккуратно трогал ее пальцем.
— Фу, выброси!
— Я и сам не знаю, как она называется, — вздыхал ее умный мальчик расстроенно, ему явно нравилась роль профессора, и, к Тетиному облегчению, бросал листок с незнакомкой в кусты.
Так бы и дружить всегда, устраивать привалы, вынув из рюкзачка клетчатый плед, мамин подарок, жевать бутерброды, запивая чаем из термоса. Отключив мобильный телефон.
Но уже дышала в затылок бабушка Валя, уже духота московская делалась все убийственней, и вскоре Коля отвез сына на поселение. Теплый этому был как обычно рад — в деревне его ждали приятели, любимая соседка — шестилетняя Вера с локонами до плеч, речка, рыбалка с дедушкой, походы с бабушкой в лес, за земляникой. Теплый все это любил.
Коля жил отдельной компьютерной-китайской жизнью, отправился куда-то на неделю, но она и эту новость почти пропустила мимо ушей. «В какое-какое путешествие?» «Не!» — ответил Коля. «Что? Нет? — несколько удивилась она. — Куда ты едешь?» Коля ответил что-то, название чего-то, но она забыла тут же. И Коля ничего не добавил, не объяснил, просто на следующее утро его уже не оказалось дома, и чемодан, стоявший вчера в коридоре, исчез.
Тетя оказалась одинокой женщиной, со свободной квартирой. И сейчас же, точно поджидала момента, тоска по Мишу — тлевшая невидимо и неслышимо, мгновенно переродилась в худшую из возможных стадию — животную. И дурацкая история с чужими стихами перестала ей казаться такой уж обидной. Подумаешь, в конце-то концов, вся поэзия так и устроена — «я» там от имени всех…
Ланин — она это слышала — обрадовался ей страшно, разволновался, замычал, но почти сразу пришел в себя — оживленно зарокотал, начал болтать, острить, что-то рассказывать, точно и не было никакой разлуки.
«Да, как раз через два дня улетаю, надо спешить!»
Явился на следующий же после Колиного отъезда день. Набросился на нее прямо с порога. Мгновенно стянул с нее все, не давая перебить, и целовал горячо, взахлеб, но и — она чувствовала это — с новым отчаянием затаенным — как обитательницу бумажного сна, который вот-вот растрескается, порвется, сгорит.
После стремительной развязки Тетя увидела и другое: торопится. Сделал свое дело и — прочь, дальше, к занятиям, более осмысленным и важным. Или потому что не хочет, чтобы снова было больно? Она не спрашивала, скучал ли он по ней — потому что и так видела: скучал, очень. И все-таки вскоре он собрался и уехал, не отвечая на немой ее вопрос: куда же ты? Почему не хочешь побыть еще?
После его отъезда она поняла — никакой детской, нежной радости, ни малейшего ощущения счастья, сопровождавших прежде любые с ним встречи, независимо от длительности, насыщенности и содержания, в ней нет. Только черная труха внутри. Зря она ему позвонила, вот и все. Нельзя возвращаться на место любви, вот и все. Все кончилось, кончилось в какой-то момент, это можно потом разобраться, в какой, только ничего нового и лучшего, чем было, уже не будет, а будет только круг за кругом в воронку с осыпающимися краями, вниз, и никогда (какое сладкое слово!), никогда он не позовет ее с собой, за собой: конец всему.
И уже знакомая угрюмая тошнота подкатывала к горлу.
Почему, почему радость и счастье кончаются клозетом?
Почему ясный свет, блаженство кратче мгновенья и, распылившись на острые лучики, оседает на душу мягкой пылью?
И потом на пыль льется дождь твоих глупых слез, пыль оборачивается мохнатой грязью. Все это начинает гнить и вонять… Конец удовольствию — боль! Конец удовольствию — боль! Кто это так громко кричал в мировой литературе? Вопрос для школьной викторины.
Господи, а как же любовь? Но она завершается клозетом.
В тот день светило солнце, светило и не собиралось уходить, даже в восемь, даже в девять. Белые ночи! В десять она позвонила Ланину, сказала: «Может, заедешь и завтра? Или даже сегодня, я… — осторожно напомнила, — я ведь одна».
Солнце залило квартиру, улеглось на диван, на ковер, на шкаф с книгами, нагло посверкивало суперобложкой Ван-Гога, отвратительными цветами, испошленными календариками, тарелками, платками, женскими шарфиками!
— Детка, я завтра уезжаю, — со слегка наигранной грустной улыбкой отвечал он. — На Шри-Ланку, будем чайные плантации снимать, там и музей чая есть, говорят, неплохой…
Она не слушала, потому что помнила, во сколько он уезжает, он успел ей это сказать. Завтра вечером, поздним вечером, как будто перед вечером не бывает длинного бесконечного дня. Но ему ответила: «Жаль, что не можешь, пока!» Он с готовностью ответил — пока! Не хотел говорить дольше. Не мог? Неважно. Не хотел. Больше не хотел ее. Полый, бесполый плагиатор. И уехал. Ни эсэмэски на прощанье — из самолета, из аэропорта (как столько раз бывало!), ни звонка.
Наступило оцепенение, тишина. Только бумажный плотик из листов Сергея Петровича оставался, единственное ее спасение, и опять она отправилась вслед за умным, чутким Сильвестровым, поплывшим… разумеется, на остров Цейлон — тогда его предпочитали называть так.
Теперь Павел Сергеевич уже ничуть не напоминал ей Теплого. Глядя на этого плотного, нервного, раздувающего ноздри мужчину, она видела Ланина. Мнущего в пальцах чайный лист, жадно рассматривающего в музее сушильную машину. Тетя так хорошо научилась растить из слов живые картины, что эту серию просмотрела уже без отрыва.