За время жизни на острове Сильвестров научился определять, с Цейлона или из Индии доставлен чай, не пересушен ли, не пережарен, и даже — шел ли в день сбора дождь, или грело солнце.
Еще два года он провел в Англии, где пристрастился к теннису и лошадям. Там же Павел Сергеевич купил себе и первый по-настоящему дорогой фотоаппарат. Читал на английском газеты, все свободнее говорил, пусть и с жестким акцентом, словом, совершенно обтерся и привык к европейской жизни. Тем не менее английское житье ему прискучило. На своем даре и липтоновской щедрости Сильвестров сколотил капиталец и наконец вернулся в Россию. Навестил в Ярославле родителей, щедро одарил отца, мать и всех своих родных разными диковинными вещицами, а кое-кого и просто деньгами — договорился с отцом о кредите изрядной суммы на три года и снова отправился в хлебную Москву.
В Москве Павел Сергеевич ходил франтом, восстанавливал старые связи, заводил новые знакомства. Был принят у Губкиных, Абрикосовых и даже у княгини Барятинской. Волоцкого, долго еще державшего на Сильвестрова обиду, но потом как будто смирившегося и даже пользовавшегося в возникшей деловой переписке его советами, к тому времени с год как уже не было на свете, наследники взялись за его дело с умом и пока только умножали капиталы.
Вскоре Павел Сергеевич открыл собственную чайную лавку на Покровке. А через два месяца женился на Варваре Николаевне Соткиной — родом Варвара Николаевна была из старейших московских «чайников», да засиделась в девках, взял ее Павел Сергеевич уже тридцатидвухлетней, она была старше его на два года. Ему такой товар годился — Сильвестров понимал, с Соткиными развернуться будет гораздо легче. Они имели старую купеческую и не какую-нибудь — чайную репутацию. И не на Волге — в Москве. Пусть в последнее время отец невесты, Николай Терентьевич от чайной торговли отошел, увлекся коллекционированием картин и антикварных вещиц, потихоньку проживая нажитое отцом и дедом, а все-таки чайники фамилию Соткиных не забыли. После долгих переговоров то в «Яре», то в «Метрополе» Николай Терентьевич согласился подарить зятю и собственное имя на вывеску, как раз к рождению внука.
Компания стала называться «Соткин — Сильвестров и сыновья». Пусть Сильвестров-младший пребывал пока в столь юном возрасте, что не смог бы даже и выговорить слова «чай», но Сильвестров смотрел далеко вперед.
Чая в России, слава богу, пили все больше, торговля у него пошла, но и конкуренция была тяжкой — давили и Волоцкий, и Перлов, и Поповы, и Кузнецовы. Встать с ними вровень было сложно, поздно он вошел в дело, «чай ты нюхаешь, зато Кяхты не нюхал!» — крикнул ему на одном гулянье сильно захмелевший Попов-младший. Было это несправедливо, часть сильвестровского товара по-прежнему шла через Кяхту, но цену старым связям он знал, и их-то ему и недоставало. Проторговав первый год ни шатко ни валко, он смекнул — в торговле высшими байховыми сортами за Волоцким да Кузнецовыми ему уже не угнаться. Тут Сильвестров и припомнил уроки сэра Липтона: качество чая, учил его хитрый старик, слегка подкручивая ус — никому, кроме трех специалистов, способных распробовать тонкую разницу между сортами, не нужно, главное — реклама, узнаваемость. Плюс низкая цена! И Сильвестров поставил на кирпичный чай «для народа». Ввозные пошлины на него были почти в десять раз ниже, брали его куда как охотно.
Тогда-то Сильвестров и заказал картинку Феде Лялечкину, многим торговцам ладившему вывески. Вскоре Федя нарисовал на плите (чайной плитке) все, как просил Сильвестров: крепкий дом, из крыши — труба, из трубы кудрявое облако. В облаке бегут слова: «Основание вашего дома». Этот дом с облаком и стал фирменным знаком Сильвестрова.
Постепенно, еще через год-полтора, Павел Сергеевич начал набирать обороты. Медленней, чем ему хотелось, зато когда после сложнейшей многоходовой операции, потребовавшей от него и унижений, и изрядных вложений в карманы тех, от кого это зависело, и чего уж там — прямого риска! — Сильвестрову удалось наладить поставки в армию, прибыль полилась в его карманы рекой. Кредит отцу был возвращен, один за другим открыл он в Москве еще три магазина, потом с десяток и по всей России, а на Цейлоне и в Китае устроил собственные конторы, чтобы не делиться с перекупщиками. Пусть не кузнецовские шестьдесят пять, свои пять миллионов оборота и полмиллиона прибыли в год он имел.
Так он и встал на ноги, положение крепкого середняка его устраивало вполне. Но едва дело его вышло на торную дорогу и покатилось, Павел Сергеевич почувствовал, что устал. Не спать ночей, трястись над сметами, подсчитывая доход и приход, хитрить, борясь с конкурентами, опаивать в ресторанах потенциальных партнеров, нередко и с «десертом» в финале — поездкой в веселые дома, уже глубокой ночью, с убитым следующим — довольно.
Сильвестров понимал, надо двигаться вперед, дальше, и… не хотел. Снова всерьез увлекся лаун-теннисом, и спортивные успехи занимали его теперь гораздо больше коммерческих. Дважды в неделю он ходил играть на Петровку. Пристрастился Павел Сергеевич и к скачкам, завел собственных рысаков, из которых двое принесли ему кубки и немалые суммы — он держал их трофеи в собственном кабинете, мечтал завести большую конюшню и купить наконец одну-двух американок — они бежали быстрей орловских, хотя на скачки их выводить пока запрещали. Но то дело времени.
Позволить себе увлечься скакунами и теннисом у Сильвестрова были не только экономические основания. Взрослыми стали и сыновья. Вырос и недавно женился старший — Алексей, который помогал отцу в деле почти на равных. Средний сын, Борис, учился в Лондоне, младший, Тихон, оканчивал гимназию, жил пока в родительском доме, но и ему оставалось хорониться за родителями недолго. Даже любимица, черноглазая Женечка, незаметно превратилась в старшеклассницу и мечтательницу — все читала книжки да ходила слушать каких-то молодых нахалов, утверждавших, что их галиматья — стихи. Зато на фортепьяно дочка выучилась играть славно и вечерами часто исполняла для папы пьеску-две.
Таким Павла Сергеевича Сильвестрова, члена Общества любителей лаун-тенниса, лошадника, фотографа, знатного московского чайника, и застало собственное пятидесятилетие.
Глава четвертая
Смерть оказалась белой. Тетя поняла, почему она изображается в белой накидке — в проживании смерти отсутствовали звуки, цвета, чувства, тепло, холод. Это была белизна абсолютной пустоты. Пустота совершеннейшей пустыни. Только песок скрипит на зубах. Жить больше было незачем. И нечем. Потому что ничем нельзя было поделиться. «Там зарыта только собака» — о прошлом, Бродский. Но эсэмэской уже не послать этой пронзившей фразы, а если это нельзя рассказать ему, значит, это бессмысленно. Но все, утратившее смысл, все эти «ничем», «ничего», «нечего» обладали железным привкусом, и Тетя не знала, где искать источник этой железистости.
Утром она просыпалась чуть свет, потому что вечером старалась лечь пораньше, просыпалась и лежала, почти с облегчением погружаясь в молчаливое оцепенение, стараясь опуститься в него как можно глубже — в неощущении себя не было страданий. Она знала: стоит ей встать и отправиться в ванную — вместе с необходимостью мыть тело, мылить и споласкивать волосы, вместе с потоками воды на нее нахлынет его равнодушие. Так же, как эта вода к ней равнодушна, равнодушен к ней он. Так же, как этот солнечный свет, заливший их деревянную и давно уже не слишком ухоженную кухню, несмотря на показной оптимизм, на самом деле совершенно равнодушен к ее существованию и он. Потом, на работе, появлялись люди, все те же, но и их лица были только льющаяся вода.