Комель мрачно кивнул.
– Две, говоришь?
– Две, – кивнул Брань, уходя. – И не дури.
– Уже день долой! – крикнул корчмарь.
– Ты, Еська, шустер, как меч остер! – Здрав, не останавливаясь, покачал головой. – Да так и быть!
– Откуда же вы такие беретесь? – Едва стражник ушел, Комель глыбой навис над новым постояльцем и зашипел тому прямо в лицо. – Как придет напасть, хоть вовсе пропасть!
Уж как Еська не стращал… Сивый с места не отшагнул. И вовсе он не стар, как поначалу казалось. И морщины у него не морщины – четкие, будто ножом резаные. А и впрямь больше на шрамы похожи, что взбугрились там, где у простых людей морщины ложатся – «гусиные лапки» у глаз, три борозды на лбу, две убежали от носа в бороду.
– Не блажи. – Голос горе-постояльца оказался не слабее Комелева. Только не грохотал, как гром, а свистящей змейкой в ухо вползал. – Сдуйся.
Еська мгновение колебался и отошел. Провел Безрода на самый верх, под крышу, в каморку, где только метлы ночевали да ведра. Но тепло и сухо.
– Вот и спи в тоске, на голой доске, – Комель показал пальцем на угол, свободный от утвари. – Стол положу раненько утром, да поздно вечером, как закроюсь.
И ушел, сотрясая корчму смехом. А Безрод положил на пустую бочку меч, скатку, усмехаясь, огляделся. Выбрал метлу поновее и прошелся ею по своему углу. Потом бросил скатку в изголовье, меч уложил рядом с собой, задул плошку с жиром, что принес Еська, и лег.
Утром встал чуть свет. На бочке, стенах, на полу осел иней, а ворочался всю ночь, будто на углях спал! Несколько раз просыпался от жажды, шептал в кромешную темень: пить, пить… А подать-то и некому!
Безрод спустился вниз. Девки-кухарки только-только печь разводили. Сами сонные, опухшие с недосыпу, глаза трут, зевают, волосы дыбом стоят. Вышел на улицу. Еще не светло вокруг – серо, все видно как в тумане. Серое море слилось с таким же серым небом, и пришлось долго искать тонкую линию дальнокрая. Но если гонит вперед дело, самое важное в жизни, и дальнокрай найдешь, и выше головы прыгнешь.
Ладейщики на берегу уже сновали туда-сюда. Вот у кого сна ни в одном глазу! Не зевают, не чешут затылки, будто и вовсе не ложились. На пристани Безрод огляделся. Ладей – тьмы тьмущие! Иные грузятся, иные разгружаются. Туда-сюда по хлипким мосткам ходят грузчики. Выступают неспешно, каждому шажку цену знают. Тут спешка не в чести.
– Эй, парень, чего косишься? Сглазишь!
Безрод обернулся на голос. Этот купчина мог с закрытыми глазами говорить «парень» любому.
– Ты хозяин? – Безрод кивнул на ладью перед собой.
– По делу или язык почесать?
– Дело у меня.
Старик, крепкий, словно дуб, зычно крикнул, приложив руки ко рту:
– Ми-и-ил! Ми-и-ил!
Над бортом одной из ладей, красавицы с расписными боками, выросла соломенная голова.
– Чего-о-о?
– Через плечо, сволота! Больно медленно грузимся!
– Управимся-я-я!
Безрод огляделся. Все кричат. Купцы одергивают приказчиков, те – грузчиков, пристань, надрываясь, гомонит, будто птичий двор.
Старик, ставший от крика малиновым, спадал с лица.
– Ну, говори свое дело.
– Куда идешь и когда?
– То моя печаль.
– Возьми с собой.
Старик внимательно оглядел битого сединой неподпоясанного парня в одной невышитой рубахе. Разгулялся полуночный ветрище, хлопает рубаха, будто знамя, а сивый и глазом не ведет. Даже глядеть на него зябко – старик поглубже запахнулся в волчью верховку, а сивый стоит, будто сам жаром пышет.
– Куда тебе?
– В Торжище Великое.
Купец оглядел Безрода с ног до головы. Не хлипок, не велик, а лишь к веслу бы привык.
– Может, и возьму гребцом.
Безрод ухмыльнулся. Уж какая тут гребля, когда раны еще не зажили! Под рубахой места живого нет, весь холстиной перевязан. Возьмись только за весло, кровища потечет, как из резаной курицы. Да делать нечего.
– Приучен.
– Платы не возьму. На весле пойдешь.
На весле, так на весле! Торговаться нет времени.
– Через два дня ухожу. Пойдешь на этой ладье. – Старик махнул на ладью с расписными боками, где погрузкой заведовал приказчик Мил, что обещал успеть ко времени.
– Звать-то как? – Безрод усмехнулся.
– Дубиня.
Как есть Дубиня. Крепок, будто кряжистый вековой дуб. А Дубиня еще долго смотрел вослед новому гребцу. Чем-то по нраву пришелся старику этот неподпоясанный худощавый парень, прижимавший к груди меч. Неровно стрижен, должно быть, сам волосы режет. Деньги бережет, что ли? Ремня нет, рубаха штопана-перештопана, сам тощий, будто жердь. А глаз холодом леденит. И зачем ему в Торжище Великое? На купца похож так же, как сокол на курицу. Родня там, что ли?
– Эй, Дубиня, никак сынок сыскался? Эк его жизнь перевернула!
Пристань грянула таким хохотом, что проснуться должен был весь город. Дубиня побагровел, заозирался кругом, схватил ближайший булыжник, но пристань вмиг обезлюдела. Только равнодушные ко всему грузчики ходят по мосткам, а смех несется не пойми откуда. Смех есть, людей нет.
– Тьфу, пустобрехи! – досадно крякнул Дубиня, роняя камень. – Ладно, голос-то я запомнил. Вот пристрою камень в зубы, то-то смеху будет! Пузо бы не надорвать!
Безрод заканчивал с миской каши, когда ленивое корчемное утро подстегнули взволнованные крики кухарок:
– Идут, идут! Побитые соловейские рати идут! Уже в город вошли! Что ж теперь будет?
Ясно, что будет. Игры кончились. По всему видать, к драке дело идет, да такой, что потом не всякий ворон от сытого пуза взлетит. Безрод усмехнулся, спокойно доел кашу, хлебцем подобрал последние крупинки. Спустился на кухню, отдал миску девке-посудомойке. Получил солнечную улыбку, хотел было улыбнуться в ответ, да передумал. Не показано ему улыбаться. Шрамы так лицо кривят, что у милой девки не то что улыбаться – жить охота отпадет. Повернулся спиной, как бирюк бессловесный, и прочь зашагал к себе в каморку.
А по ступенькам Еськиной корчмы едва не кубарем один за другим скатывались постояльцы, заспанные, полураздетые. На ходу запахивались, терли глаза и бежали на площадь перед главными воротами, через которые входили в город остатки соловейской дружины. И, не прижмись Безрод к стене, невысокий, круглобокий купчина напрочь снес бы с ног. Растоптал и не заметил. Сивый лишь бросил холодно вослед:
– Порты упали. Загремишь.
Купчина так и замер с поднятой ногой – видать, сердце в пятки ушло. Опустил глаза вниз, опомнился и что-то буркнул про «шваль беспоясую». Безрод и ухом не повел.