Выходить я не боялся. Ну, почти не боялся. Если Сулейман добился взаимопонимания с ламиями, мне ничего не грозит. Ну а если до сих пор не сумел, значит, договориться вряд ли вообще получится, — и тогда остается уповать только на милость Божью.
Что же касается его запрета… В гробу я видал его запреты. Что он мне — папа?
Дверь оказалась запертой. Барашек замка не проворачивался, как будто внутри все превратилось в монолит. Так же надежно были закрыты ящики секретарского стола, где я надеялся отыскать какие-нибудь таблетки. Снотворное, успокоительное, аспирин, наконец. Окно вообще не имело ни ручек, ни защелок. Сейф… С сейфом понятно.
Пытаться лезть напролом? Бессмысленно. Во-первых, не такие ослы на этой лужайке пасутся, чтобы упустить из виду существование ловкачей вроде меня. Все стены, двери и даже оконные стекла армированы медной мелкоячеистой сеткой, сквозь которую пропущен слабый электрический ток. Асинхронный. Насколько мне известно, действует это простенькое устройство при контакте с нашим братом комбинатором наподобие мясорубки. Каких-нибудь двенадцати вольт вполне достаточно, чтоб за секунду превратить организм диффундирующего комбинатора в беспорядочный набор молекул. В прах и пепел, из которого уже ни один волшебник, будь он хоть прославленным «живым божеством» Саид-Бабой
[13]
, не сотворит чего-нибудь путного. Во-вторых, я был так измотан последними событиями, что не сумел, наверное, продраться и сквозь мокрый газетный лист.
— Ш-шайтан, — сказал я, имитируя шефов говор. — Как же быть?
Немного погодя мне пришла в голову идея. Голова к тому времени напоминала расколотый глиняный горшок без крышки, наполненный всякой плесневелой дрянью, в которой шныряют мокрицы, таракашки да уховертки, поэтому идея в плане разумности была соответствующей. Я решил подглядеть в щелочку, нельзя ли этаким мышонком шмыгнуть в кабинет шефа и по стеночке, по стеночке добраться до кофейного столика. Мне подумалось, что коньяк, даже самый скверный, может вполне успешно быть использован в роли снотворного. Тем более что остаться его должно почти полбутылки. Кабинет напоминал развалины сгоревшего дома. Головни, дым, треск и мерцание углей. Посреди этого ужаса царил закопченной каменной горой мой начальник. Высоченный, несколько отяжелевший атлет с мрачной, но мужественной и красивой, как у человекобыков древнего Шумера, внешностью. По его окладистой завитой бороде пробегали багровые искры, высокий лоб светился, точно раскаленный чугун, из ушей и ноздрей извергались струи перегретого пара. Он говорил — нарочито медленно, веско, повелительно. Слова, казалось, падали в пепел под ногами Сулеймана свежеотлитыми свинцовыми бляшками. Того, к кому (или к чему?) он обращался, в темноте за дымом я почти не видел. Однако то, что сумел разглядеть, заставило меня почему-то обмереть от страха. Страх был абсолютным. Пещерным. Детская боязнь темноты и того-что-сидит-под-кроватью. Повторяю, целиком я этого не видел, но впечатление запомнилось надолго. Впечатление о чем-то тонком, коленчатом, подвижном, похожем на геодезический штатив из бамбука или, может, на гигантское насекомое наподобие палочника. Было это высоким, метра два, матово-черным и как будто многоглазым. Штук восемь лаково поблескивающих багровых точек, расположенных в верхней части «штатива» полукругом, вполне могли быть органами зрения.
— На лбу у него увидишь надпись: «Змет», — вещал ифрит, — что значит: истина. Уничтожь первую букву. Сотри, соскобли первую букву, чтобы получилось: «Мет», — смерть, и он обратится в глину. После чего ты разобьешь его тем молотом, что я дал тебе. Черепки же с остатками надписи соберешь и принесешь мне. Тогда я, быть может, явлю свою милость и отпущу тебя. Но не надейся понапрасну. Помни: я переменчив в решениях, гнев мой на тебя за твою измену может вспыхнуть с новой силой. Горе тебе ослушаться меня и горе тебе обмануть меня. А сейчас поспеши. Очень поспеши, раб, пришедший не вовремя и отвлекший меня от важного и насущного.
Черный упал ничком, сложился вдвое, точно перочинный нож, потом еще раз вдвое, и его не стало. Сулейман как-то совсем несолидно дернул согнутой в локте рукой, воскликнул: «Вот так я вас натягиваю, чурок!» — и даже подвигал бедрами влево — вправо, будто танцуя рок-н-ролл.
Потом он почувствовал мое присутствие. Медленно выпрямился, расправил напряженные плечи. Замер. «Ой-ой», — подумал я.
— Говори. — Он вполоборота повернул ко мне голову.
— Кто это был?
— Не твое дело. Паучок Ананси. Я не велел заходить, так?
— Не так, — огрызнулся я. — Было сказано: все, исчезни. Я и исчез тогда. Сейчас… — Ладно, — оборвал он меня, коротким рывком завертывая голову еще дальше.
Одну только голову. Словно сова.
— Чего тебе? Коньяку?
Вот же телепат!
— Коньяку. — Я потупился.
Видеть его лицо, вывернутое на сто восемьдесят градусов, было невыносимо. Больше всего меня коробило почему-то от зрелища лежащей на плече бороды.
— Бери. — В живот мне ткнулась бутылка, я обеими руками прижал ее к себе. — Сыру не осталось.
— Угу, — сказал я. — Насрать. Я есть не хочу. Да и выпить не особо. Заснуть бы.
— Заснешь, — пообещал Сулейман.
Растолкал он меня раным-рано. Голова гудела, но скорей от недосыпа. Похмельные мучения меня обычно минуют. До сих пор миновали. Возможно, я просто ни разу не напивался по-настоящему.
— Быстро умывайся и сразу ко мне.
— Кофе будет?
— Обязательно. — Судя по его довольной роже, ночное бодрствование оказалось плодотворным. — Кофе, круассаны, камамбер и рошфор. Все, что вы, французы, любите на завтрак.
— Да какой я, к лешему, француз…
— И то верно. — Тогда — квашеная капуста, гречка и квас.
— Эфенди, — тоскливо сказал я. — За последние двое суток мне удалось проспать в общей сложности часа этак четыре. Поэтому чувство юмора атрофировалось у меня полностью. Если про кашу и квас — шутка, считайте, что я рассмеялся. Если же серьезная альтернатива кофе и круассанам, то пусть лучше будут все-таки круассаны. С шоколадным кремом.
— Гы, — довольно сказал Сулейман. — В смысле: бьен
[14]
.
Слегка посвежевший после холодного умывания, я вошел в кабинет, неся в опущенной руке остатки «Борисфена». Никаких следов ночных безобразий. На кофейном столике парит огромная джезва, стоят корзиночка с рогаликами, масленка, кувшинчик для сливок, розетка с колотым сахаром. Две чашки, два блюдца, две ложечки. На масленке — весь изукрашенный бухарский нож, давний предмет завистливых воздыханий Железного Хромца Убеева. За столиком, сложив ноги по-турецки, восседает радушно жмурящийся Сулейман Куман эль Бахлы ибн Маймун и прочая и прочая. Расчесанная шелкова бородушка — во всю грудь. Кудрявится.