Из своей комнаты в замке я хорошо видела место будущей казни; груда дров становилась все выше; одновременно возвели помост для знати, чтобы удобнее было наблюдать, словно здесь намечалась не казнь, а пышный турнир. Вокруг площади выстроили загородку, предназначенную для того, чтобы сдерживать напор тех тысяч любопытствующих, которые явятся поглазеть на сожжение. И вот этот страшный день настал. Тетя Жеанна велела мне надеть мое лучшее платье и высокий головной убор и сопровождать ее на площадь.
— Я не могу, я плохо себя чувствую, — заупрямилась я.
Но тетка в кои-то веки осталась непреклонна. Нет, никаких отказов от меня она не принимает, я должна пойти туда! Меня должны там видеть, рядом с ней и герцогиней Анной Бедфорд. Мы обязаны сыграть свою роль до конца, обязаны быть покорными свидетельницами того, как точно соблюдаются законы, установленные мужчинами. Кроме того, я должна служить для других примером истинно непорочной молодой особы, не слышащей никаких голосов и не воображающей, что она знает и понимает больше, чем мужчины; а потому мое присутствие на площади не обсуждается. В общем, получалось, что герцогиня Анна, моя тетка и я являем собой образец того идеала женщины, каким его представляют мужчины. А вот таких женщин, как Жанна д'Арк, мужчины терпеть не могут.
Мы грелись под теплым майским солнцем, словно ожидая, когда звуки труб возвестят начало рыцарского турнира. Вокруг нас оживленно шумела толпа. Лишь очень немногие хранили суровое молчание. Некоторые женщины держали распятие, некоторые нервно сжимали рукой нательный крест; но большинство присутствующих веселились, радуясь свободному дню, щелкая орехи и попивая винцо из фляжек — этакий беспечный, солнечный майский день,
[20]
под конец которого народу покажут увлекательное представление в виде казни на костре.
Затем двери башни распахнулись, оттуда вышли стражники и сразу принялись оттеснять толпу назад. Люди недовольно гудели и вытягивали шеи — каждому хотелось первым увидеть Ту Самую Девственницу. Наконец двери приоткрылись, и показалась Жанна.
Я сразу заметила, насколько она переменилась; теперь она совсем не походила на ту Жанну, что некоторое время была мне хорошей подружкой. Ее вывели через маленькие ворота для вылазок в боковой стене замка. На ней снова были ее мальчишеские сапожки, которые она очень любила, но двигалась она совсем не так стремительно, свободно и уверенно, как прежде. Я догадалась, что ее жестоко пытали, что, возможно, кости стоп и пальцы на ногах у нее переломаны тисками. Собственно, стражники почти волокли ее по земле, хотя она и сама пыталась как-то переставлять ноги, делая крошечные, осторожные шажки и словно в последний раз пробуя обрести опору на этой зыбкой земле.
На голове у нее не было ни коротко стриженных каштановых волос, ни той мужской шапчонки — ее обрили наголо, точно позорную шлюху, и она казалась совершенно лысой. А на обнаженный череп, на котором еще виднелись пятна засохшей крови там, где бритва поранила бледную кожу, ей напялили высокий бумажный колпак, напоминавший митру епископа, и на этом колпаке неуклюжими буквами написали главные ее грехи, чтобы каждый мог прочесть: еретичка, ведьма, предательница. На Жанне болталась бесформенная белая рубаха, подпоясанная куском дешевой веревки. Рубаха была слишком длинной; ноги Жанны, и без того заплетавшиеся, то и дело путались в подоле, так что выглядела она и впрямь потешно. А раз ее выставили на посмешище, то люди, конечно, тут же принялись хохотать, улюлюкать, мяукать по-кошачьи, кто-то швырнул в нее пригоршню грязи.
Жанна озиралась, словно отчаянно пыталась найти кого-то глазами, и мне вдруг стало страшно: а вдруг она увидит меня и поймет, что я так ничего и не сделала, да теперь уж и не сделаю для ее спасения? Меня просто ужас обуял при мысли, что она может окликнуть меня по имени — ведь тогда все узнают, что я когда-то дружила с этим сломанным клоуном, и я, разумеется, буду навеки опозорена. Но я ошиблась: Жанна вовсе не всматривалась в лица окружающих, распаленные, пылающие возбужденным румянцем — нет, она о чем-то просила. Приглядевшись, я поняла: она настойчиво молила о чем-то, и какой-то солдат, обыкновенный английский солдат, сунул ей в руки деревянный крест, и она благодарно прижала его к себе. Как раз в этот момент ее подняли и привязали к столбу.
Костер был такой высоты, что взгромоздить Жанну наверх оказалось делом нелегким. Ее изувеченные ноги неуклюже скребли по перекладинам лестницы, переломанными пальцами она ни за что не могла ухватиться. Солдаты грубо ее подталкивали и под зад, и под спину, и под бедра, а потом какой-то здоровенный парень, быстро взбежав по лесенке, взял ее за ворот грубой рубахи и втащил наверх, точно мешок, рывком поставил на ноги и прислонил к столбу. Снизу ему бросили кусок цепи, и он, несколько раз обмотав эту цепь вокруг ее тела и накрепко соединив звенья, даже подергал за нее, проверяя на прочность, точно мастеровой. Тот деревянный крест он сунул Жанне на грудь под рубаху. Вдруг к костру сквозь толпу протолкался какой-то монах и поднял вверх распятие. Жанна не сводила с распятия глаз, и я, к стыду своему, ощутила вдруг, что даже рада этому: ведь так она не заметит меня в моем нарядном платье и новом бархатном головном уборе, стоящую среди представителей высшей знати, которые громко переговариваются и смеются, ожидая кульминации действа.
Священник обошел вокруг костра, читая что-то на латыни — это было ритуальное проклятие еретику, но я почти не слышала его из-за пронзительных возгласов одобрения и непрерывного гула, висевшего над возбужденной толпой. Наконец из ворот замка вышли несколько человек с зажженными факелами и направились к костру. Окружив его, они бросили факелы в кучу дров, однако те лишь задымились и разгораться не желали — видимо, кто-то нарочно смочил их, чтобы костер горел медленней, а жертва страдала как можно дольше.
Клубы дыма уже почти скрывали Жанну, но мне все же было видно, как шевелятся ее уста; она по-прежнему не спускала глаз с высоко поднятого распятия и все повторяла: «Иисус, Иисус!», и вдруг меня озарила мысль: а что, если и впрямь свершится какое-нибудь чудо? Что, если начнется гроза и ливень потушит пламя? Или примчится стремительный как молния отряд арманьяков и освободит ее? Однако никаких чудес не случилось. Клубы дыма над костром сгущались, и теперь я с трудом различала в дыму ее белое лицо и шевелящиеся губы.
Огонь занимался слишком медленно, и толпа стала обвинять солдат в том, что они заготовили никуда не годные дрова. Ноги мои в новых жестких туфлях совершенно онемели. Раздался торжественный звон огромного соборного колокола. Жанна совсем исчезла в плотных клубах дыма, лишь временами мелькал знакомый поворот головы, увенчанной бумажной «митрой» — она всегда так поворачивала голову, когда к чему-то прислушивалась. И мне подумалось, что в звоне этого колокола ей, наверное, слышатся голоса ангелов. Вот только что они говорили ей сейчас?
Дрова понемногу разгорались; языки пламени, взлетая вверх, подобрались к ногам Жанны. Внутри кострища дрова оказались гораздо суше — ведь подготовка казни продолжалась несколько недель, — и огонь пылал все ярче. В его грозном свете домишки, окружавшие площадь, словно подскакивали, словно вставали на дыбы. Время от времени в густых клубах дыма стали проскальзывать мощные языки пламени, освещая Жанну, и я заметила, что она по-прежнему упорно смотрит в небеса; потом губы ее дернулись, явственно произнесли: «Иисус!», и головка ее, точно у ребенка, заснувшего сидя, упала на грудь. Она затихла и больше не шевелилась.