Но тот сказал:
— Раз не доверяют, пусть идут.
А части, которая бы выходила с боем и к которой можно было бы присоединиться, все не было и не было. Как видно, выходившие из-под Вязьмы войска пробивались другими путями…
Последний раз они заночевали в лесу. Опушку огибала шоссейная дорога, по ней шел почти непрерывный поток немецких машин.
Улучив момент, они перебежали шоссе, углубились в лес еще километра на два, наломали еловых лап, залезли в их гущу и накрылись дырявой кожанкой Золотарева. До сих пор стояли сухие дни, а сегодня под вечер прошел дождь. Спать было мокро и холодно, хотя они тесно прижались друг к другу, чтобы согреться. Вдобавок их мучил голод: утром кончилась последняя еда, взятая с последнего ночлега под крышей.
Обоим не спалось.
— Жалко, ремень утопил, — невесело усмехнулся Синцов. — Брюхо затянуть — легче было бы.
— Зря мы у тех немцев не пошарили по ранцам, нет ли харчей.
Золотарев уже не в первый раз жалел об этом.
— Дорогу перешли, с булыжным покрытием, — помолчав, сказал Золотарев. — Что бы это могла быть за дорога?
— Похоже, что на Верею, Медынь к югу осталась. Возможно, что это как раз и есть дорога с Медыни на Верею.
— А сколько ж эта Верея от Москвы?
— Около ста.
— Да… — задумчиво сказал Золотарев. — Значит, сто километров до Москвы, а все еще через немцев идем. Ум верить отказывается… — Он прислушался к прокатившейся по небу тяжелой, низкой полосе гула. — На Москву! Не взяли, значит, ее, раз летают!
Они полежали несколько минут молча.
— Ваня, а Ваня! — позвал Золотарев.
Они были людьми одного поколения: политруку Синцову шел тридцатый, а красноармейцу Золотареву — двадцать седьмой; их побратала беда, и среди той жизни, которой они сейчас жили и которая, как им минутами казалось, оставила их двоих на целой земле, они стали звать друг друга на «ты», сами не заметив этого.
— Ну что?
— А все-таки оставили мы с тобой докторшу, не спасли!
— А как спасешь ее? Если б тонули, над головой бы подняли. А так что сделаешь? Померла бы в дороге — лучше было бы?
— Это так, — согласился Золотарев. И, вздохнув, повторил: — А все-таки оставили!
— Ну, чего ты хочешь? — недовольно отозвался Синцов.
— Мало ли чего хочу… Хочешь, а не можешь. Вот что обидно… А знаешь, чего я хочу?
— Ну, чего?
— Вот сказали бы мне: «Золотарев, согласен, мы тебя сбросим вместо бомбы на Гитлера, но только так: его убьешь и сам в лепешку?!» Я бы только спросил: «А попадете?» Обещали бы: «Попадем», — сказал бы: «Сбрасывайте!» Веришь ли?
— Верю.
— И еще иногда думаю: почему я такой несчастный, что в шоферы пошел? Вполне мог на танке быть!
— Ну и что?
— Ничего. Хоть бы раз хотел не из винтовки, а из пушки по ним ударить, сам лично. Расшибить чего-нибудь вдребезги своею силой: танк или машину! Когда выйдем, не пойду больше в шоферы. Ну ее к чертям!..
— Узнают, что шофер, отправят.
— Скрою! Скрою! — Золотарев помолчал. — Ваня, а Ваня!
— Что?
— Скажи, Москву возьмут немцы?
— Не знаю.
— А как думаешь?
— Не верю.
Через небо катилась новая полоса низкого гула.
— Полетели…
— Ваня, а ты где учился?
— Сначала в семилетке, потом в ФЗУ.
— И я тоже. Ты в каком?
— В деревообделочном. А ты?
— А я — на слесаря, при Ростсельмаше. А потом?
— Потом работал. Потом учиться пошел.
— Куда?
— В КИЖ.
— Это что — КИЖ?
— Коммунистический институт журналистики.
— А я все время работал. На тракторе и на грузовой, только уж в армии на легковую перешел. А ты как думаешь, Серпилин выздоровеет?
— Не знаю. Врач сказал, что выздоровеет.
— Хорошо бы снова к нему в часть попасть! А?
— Что ж, когда выйдем, напишем.
— Ты мне говорил, что работал раньше в Вязьме? — вдруг спросил Золотарев.
— В Вязьме, — сказал Синцов и долго молчал после этого.
Он сам уже не раз вспоминал о Вязьме и сейчас, после вопроса Золотарева, прикинув, сколько до нее километров отсюда, решил, что, если им не удастся пробиться, надо поворачивать на Вязьму, искать там знакомых людей и идти в партизаны.
И он и Золотарев думали в эту ночь, что оставшаяся далеко в тылу у немцев Вязьма уже давно взята. Наверно, им обоим, несмотря ни на что, все-таки было бы легче знать то, что происходило там на самом деле.
Кольцо вокруг Вязьмы и в эту ночь все еще сжималось и сжималось и никак не могло сжаться до конца; наши окруженные войска погибали там в последних, отчаянных боях с немецкими танковыми и пехотными корпусами. Но именно этих самых задержавшихся под Вязьмой корпусов через несколько дней не хватило Гитлеру под Москвой.
Трагическое по масштабам октябрьское окружение и отступление на Западном и Брянском фронтах было в то же время беспрерывной цепью поразительных по своему упорству оборон, которые, словно песок, то крупинками, то горами сыпавшийся под колеса, так и не дали немецкому бронированному катку с ходу докатиться до Москвы.
И двое людей, лежавших той ночью в лесу под Вереей и чувствовавших себя маленькими, несчастными, почти безоружными, несмотря на все это, были тоже двумя песчинками, своею собственной волей брошенными под колеса немецкой военной машины.
Они тоже не дали немцам дойти до Москвы, хотя именно в ту ночь содрогались от мысли: «Не сдадим ли?» — еще не зная, что Москва никогда не будет сдана.
Их разбудили под утро звуки сильного и близкого боя. В лесу чуть синело. Они встали и пошли навстречу этим звукам, зная одно: раз это бой, — значит, там не только немцы, но и наши и, если повезет, есть шанс выйти к своим.
Война мерит вещи своею мерой, и они шли на смертельные звуки разрывов и пулеметной трескотни так же нетерпеливо, как в другое время идут люди на голос жизни, на маяк, на дым жилья среди снегов.
— А может, там и есть передовая? — спросил Золотарев.
Синцову тоже хотелось поверить в это, но он подумал и сказал, что вряд ли. Если бы тут проходила передовая, ночью не стояла бы такая тишина. Наверное, это наши пробиваются через немецкие тылы.
Они шли вперед, и бой, казалось, шел им навстречу; уже можно было различить, что не какой-нибудь другой пулемет, а именно наш «максим» бьет совсем недалеко короткими очередями.