— Опасной бреетесь? — спросил Ефремов, проводив взглядом машину.
— Бреюсь.
— А то, может, побрить вас?
У Синцова не было ни сил, ни желания отказываться. Странно сидеть на табуретке, откинув назад голову, и чувствовать, что тебя бреют!
Ефремов брил его, а его все сильнее клонило в сон, и он, с трудом соображая, сквозь сон слышал, что батальон уже третий рубеж строит, а мы все пятимся да пятимся, и что хорошо, что он, Синцов, попал на комиссара, а не на комбата, и что днем немцы бомбили противотанковый ров и покалечили там двадцать человек, хотя и ограниченно годных: бомба — она не разбирает, для нее все годные…
Потом Синцов и вовсе заснул, дернул головой, и его больно резануло по скуле.
— Ну вот! Засыпать нельзя, так и зарезать могу, — укоризненно сказал Ефремов и, отщипнув клочок от лежавшей под котелком газеты, приклеил его к порезу.
Он добрил Синцова, вышел во двор и слил ему на руки несколько кружек воды. Синцов умывался, стараясь не замочить повязку.
— Может, наново перевязать? — спросил Ефремов.
Но Синцов отказался:
— Боюсь страгивать. — И устало зевнул.
Они зашли в каморку, где было сложено кое-какое хозяйство и припасы, мешки с картошкой и капустой, а на узкой лавке был постелен свисавший с нее тюфяк.
— Ложитесь, — сказал Ефремов, показывая Синцову на лавку.
— А вы?
— А мое дело солдатское, — может, еще комбат приедет.
Синцов заснул раньше, чем донес голову до лавки, и проснулся глубокой ночью.
— Вставай, ну, вставай же! — тормошил его Ефремов, не считая нужным обращаться на «вы» к еще не проснувшемуся человеку. — Вставайте! — сразу перешел он на «вы», как только Синцов спустил с лавки ноги. — Комбат вас к себе требует!
Синцов стал надевать сапоги, а Ефремов вышел в соседнюю комнату.
— Ваше приказание выполнено! — донеслось до Синцова, уже когда он проходил через сени.
— Ладно. Пусть заходит, — послышался молодой недовольный голос. — И так устал, как собака, а тут еще…
За столом у керосиновой лампы сидел маленький плотный старший лейтенант с круглым бледным лицом, красивыми, словно нарисованными, бровями и глазами немного навыкате. На плечи у него была зябко наброшена до ворота забрызганная грязью шинель. На второй табуретке напротив лежала фуражка, тоже забрызганная грязью.
— Разрешите войти? — спросил Синцов, разминувшись в дверях с Ефремовым, которому старший лейтенант сразу же сказал: «Можете быть свободным». — Здравствуйте!
— Обратитесь, как положено! — быстро и сердито сказал старший лейтенант.
Синцов молча посмотрел на него, снял с табуретки его фуражку, переложил ее на стол и сел.
— Встать! — закричал старший лейтенант.
Синцов сидел и молча продолжал смотреть на него.
— Встать! — снова закричал старший лейтенант.
Синцов продолжал сидеть.
Старший лейтенант схватился рукой за кобуру с пистолетом.
— Не пугайте — пуганый, — не шевельнувшись, сказал Синцов. — Я политрук, по званию вам равен, а стоять мне тяжело. Вот я и сел. Тем более что вы тоже сидите.
— Где ваши документы?
— Нет у меня документов.
— А пока нет документов, вы для меня не политрук! Встать!
Так начался их не предвещавший ничего хорошего разговор. Они долго смотрели друг на друга, и, кажется, старший лейтенант понял, что может хоть стрелять в этого человека, но заставить его встать не в силах.
— Я тут встретил своего комиссара, — наконец первым, отведя глаза, небрежно, словно о подчиненном, сказал старший лейтенант. — Но, в противоположность ему, я Фома неверующий. Повторите мне свои басни!
Это было так неожиданно, что Синцов даже не сразу понял.
— Хорошо, я повторю вам свои басни, — после долгой паузы, с тихим бешенством сказал он.
Он вовремя вспомнил, что как бы там ни было, а они оба военнослужащие, и он вышел в расположение части, находящейся под командой именно этого старшего лейтенанта, и хотя он рассказал уже все комиссару части, но и ее командир вправе потребовать, чтобы ему повторили это. И, сделав над собой усилие, Синцов добросовестно повторил все от начала до конца.
Синцов говорил, а старший лейтенант сидел и не верил. Он был молод, недобр и растерян. И, как это бывает со слабыми и самолюбивыми людьми, злобное нежелание верить другим рождалось у него от мучившего его стыдного чувства собственной растерянности. Он сам просился на фронт, но, попав в эту страшную кашу под Москвой, в первый же день под бомбежкой в открытом поле испытал такое чувство ужаса, от которого не мог отделаться уже трое суток. Он изо всех сил старался по-прежнему держаться так, как его обязывала надетая на него военная форма, и, пряча собственный страх, цыкал и упрекал в трусости своих подчиненных. Но себя самого он не мог обмануть. И сейчас, сидя перед Синцовым, он в глубине души чувствовал, что никогда бы не выдержал всего того, о чем рассказывал ему этот человек: не вынес бы трех месяцев окружения, не шел бы до последнего часа в комиссарской форме, не побежал бы, раненый, под выстрелами из плена. И, зная, что не сделал бы этого сам, из чувства самозащиты не хотел верить, что на это способны другие.
Старший лейтенант слушал Синцова и не верил, не потому, что Синцову нельзя было поверить, а потому, что, наоборот, ему очень хотелось убедить себя, что этот сидящий перед ним человек лжет, больше того — что это, может быть, немецкий диверсант и этот диверсант будет задержан не кем-нибудь другим, а именно им, старшим лейтенантом Крутиковым, всего три дня как попавшим на фронт, но уже умеющим разбираться в обстановке лучше некоторых других, побывавших и на фронте и в госпиталях. Он уже не раз за эти дни, одолеваемый внутренней дрожью, ежился под добродушным, но все понимающим взглядом своего комиссара и был рад случаю взять над ним верх хотя бы здесь, вот сейчас, своей проницательностью, строгостью, тем беспощадным служебным рвением, на которое особенно щедры люди такого сорта в минуты, когда они не обременены страхом за свою собственную жизнь.
Несколько раз он перебивал Синцова откровенно недоверчивыми вопросами:
— Как же так — ни одного документа?.. Что же, столько идете, а ватник почти новенький!
Синцов и на этот раз сдержался и терпеливо объяснил, что снял ватник с убитого.
Но когда старший лейтенант вдруг сказал ему:
— Странная история: ранение в голову, без памяти упали, а после этого чуть не сорок километров прошли! — Синцов не выдержал, встал во весь рост, не торопясь скинул ватник и задрал на себе гимнастерку и нательную рубашку.
— Видели? — Он ткнул пальцем в двойной шрам у себя на боку. — Это я специально для вас гвоздем проткнул. А это, — он показал на забинтованную голову, — тоже для маскировки. Там нет ничего. Развязать?