— Нет, я сначала соберу вещи, а потом приду к тебе, — сказала Маша.
— Ладно, я подожду.
— Нет, ты не жди, иди, я потом приду.
Она отказалась сразу идти к Нюсе не из-за вещей, а из-за того, что хотела зайти к старику Попкову, узнать, нет ли ей письма. Но она не хотела объяснять этого Нюсе: объяснять — значило бы говорить о муже, о своей тревоге за него, значило бы искать душевной поддержки у человека, который сам нуждался в ней, потому что был не сильнее, а слабее ее, Маши.
— Хорошо, я пойду, — покорно сказала Нюся, робевшая перед Машиной твердостью.
Сказала, но словно все еще ожидая, что Маша перерешит, нервно закурила папироску. Она стояла перед Машей, боясь расстаться с ней, высокая, красивая и стройная даже в своей неподогнанной солдатской шинели и слишком широких кирзовых сапогах.
А Маша внимательно смотрела на нее и чувствовала рвущую сердце нежную жалость к этой Нюсе с ее красивым и, как Маше казалось, безвольным лицом, с ее длинной и гибкой — сразу и сильной и слабой — девичьей фигурой.
Глядя сейчас на Нюсю, Маша подумала о том, о чем думала уже не раз: что она старше и сильней Нюси, старше и сильней еще и тем, что она замужем, что у нее есть муж, ребенок… Да, есть, хотя она ничего не знает о них.
Глядя сейчас на Нюсю, Маша подумала о том, о чем и Нюся и другие девушки иногда вспоминали в разговорах между собой: что их ожидает, если там, в тылу, они попадут в руки немцев живыми, не успев покончить с собой? Маша чуть не вскрикнула от этой мысли, но сдержалась и вместо всего, что подумала, сказала своим чистым и спокойным, печально зазвучавшим голосом:
— Какая ты красивая, Нюся! — И вспомнила, что именно эти слова говорил ей Синцов, любуясь ею, совсем не такой красивой, как Нюся, говорил ей даже тогда, когда она вот-вот должна была родить Таню и когда она — Маша это наверное знала — была вовсе не красивая. И, вспомнив это, она с тревогой подумала уже не о Нюсе, а о себе, о своем будущем полете в тыл к немцам и, рассердившись на себя за эту трусливую мысль, резко, почти грубо сказала Нюсе:
— Ну, иди, что ты стоишь!
Сказала и пошла в свой переулок.
Минуя знакомое парадное, она мельком заметила, что двери распахнуты настежь, и вошла во двор. Во дворе не было ни души, а все окна были слепыми от черных полотнищ маскировочной бумаги. Около дальнего седьмого подъезда, где на верхнем этаже жил Попков, Маша чуть не упала, споткнувшись о выброшенный во двор тюфяк.
На лестнице было черно, как в трубе. Добравшись до верхнего этажа, она долго шарила кнопку звонка, но так и не нашла и стала стучать в дверь. За дверью не отвечали. Потом раздался хриплый голос Попкова:
— Кто там?
— Это я, Зосима Иванович, Маша.
Она до сих пор, по детской привычке, робела перед сварливым стариком.
Старик ничего не ответил, ноги его прошлепали в комнаты и обратно к дверям. Он долго возился с засовом и цепочкой и наконец открыл дверь.
— Заходи. Один я, недомогаю.
В коридоре свет не горел, и Попков сразу проводил Машу в столовую. В этой же столовой стояла большая никелированная кровать со смятой постелью. После смерти жены Попков вместе с кроватью перебрался в эту комнату, а во вторую пустил жить женатого сына.
— Садись! Чего стоишь? — Попков мимоходом оправил постель и сам первый сел за стол, придерживая у горла старую, когда-то выходную шубу с вытертым барашковым воротником, надетую прямо поверх белья.
Маша села напротив него за знакомый стол. Как она себя помнила, точно такой же стол стоял у них в квартире. Машин отец и Попков в одно время и в одном магазине купили два таких обеденных раздвижных стола, когда вместе вселялись в конце двадцатых годов в эти первые рабочие квартиры.
— Ну, что скажешь? — спросил Попков, глядя на Машу и поглаживая ладонью свою бритую голову с заметно отросшим вокруг лысины седым ежиком: в квартире было холодно, и голова у него мерзла.
— Что же я скажу? — Маша пожала плечами. — Думала, может, вы мне что скажете.
— Сказал бы, да нечего. Пустой твой ящик, вчера выходил, глядел.
Маша вздохнула так, словно задула огонек.
— Что вздыхаешь? — ворчливо сказал Попков и сам глубоко вздохнул. — Недели две ящик твой не глядел — в больнице лежал с ущемлением грыжи, — а вчера поглядел. Пустой, — повторил он.
— А где ваши?
— Уехали. Завод-то эвакуировали…
— А вы что же?
— Говорю тебе, с грыжей лежал! Малость поподымал лишнего — вот и нажил…
Попков вышел на пенсию еще три года назад, но с начала войны вернулся в цех.
— Что же теперь, за ними поедете?
Но старик покачал головой.
— Ждать да догонять — хуже нету. Где-нибудь тут пристроюсь, в каком-нибудь оставшемся заводишке мины точить. Раньше бы уехал, а сейчас душа не лежит. Беглецов из Москвы и без меня многовато. Да ты сама по улицам шла, видала. Утром вышел хлеба купить, поглядел на это бегство и плюнул: тьфу ты господи!..
Попков любил называть вещи своими именами.
— На дворе — стыдно сказать — матрацы валяются, пух летит, как при еврейском погроме. Нет, я теперь из Москвы ни шагу, из принципа! — Он закашлялся, залез рукою под шубу и потер грудь.
— Вы, по-моему, и сейчас нездоровы, Зосима Иванович.
— Так, простыл чего-то. Только выписался и разом простыл. Одно к одному… Уехал завод в город Миасс. Есть, говорят, такой город в Челябинской области, сын приходил, говорил, когда я в больнице лежал. А где точнее — хрен его знает, по карте искал-искал, так и не нашел. Вот до чего дошли! Коренной завод наш, московский, в такую дыру закинуло, что даже на карте ее нету… Ты чего прибыла-то? — поднял он глаза на Машу. — Если за письмами, так я — будут — отправлю. В бега не ударюсь, не бойся. Как в доске ржавый гвоздь, буду сидеть тут до победы и одоления… Или, думаешь, немец Москву возьмет?
— Что вы, Зосима Иванович! — Маша даже вскрикнула от неожиданности этого вопроса, и старик понял, что мысль эта не приходила ей в голову.
— А что, очень даже просто, — радуясь ее уверенности, но по привычке поддразнивая, сказал Попков. — Поглядела бы, как сегодня днем тут некоторые ходу давали! Я одного приостановил, спросил — дюжий такой мужчина: «На отъезд разрешение имеешь?» Так он за все карманы сразу схватился, бумажонками полтротуара засыпал. А кто я ему? Почему испугался? Значит, нет у него ничего за душой, кроме дрожи в поджилках!
Старик вытащил из-за пазухи руку и сердито махнул ею по столу, словно сгребая невидимый глазу сор.
— Ну, а ты? Не за письмами, так что?
— На днях на фронт нас отправляют, зашла кое-какие вещи взять, — соблюдая правила школы: ни с кем не делиться своими тайнами, сказала Маша.
— Значит, и вас на фронт? А кто же вы есть такие?