Когда начался обстрел, Синцов вместе со своим вторым номером, молодым бойцом второго года службы Колей Баюковым, сидел за пулеметом у одной из двух пробитых в трубе амбразур. Они без огня, условно наводили пулемет по уже пристрелянным раньше ориентирам, причем тренировались наперекрест: Синцов — за второго номера, а Баюков — за первого.
За амбразурой начинался крутой скат, часть его была не видна и оказывалась в мертвом пространстве; потом скат делался пологим и переходил в снежную лощину. Она шла поперек наших позиций, а за ней начинался новый взгорок, на котором возле трех отдельных домиков сидели остальные взводы их роты. В самой лощине окопов не было, она была хорошо пристреляна с обеих сторон и перекрывалась огнем двух пулеметов. Вчера немцы пытались пойти в атаку как раз по этой лощине, но из-за перекрестного огня не прорвались и даже не смогли утащить своих убитых, хотя обычно делали это с риском для жизни. Вчера говорили, что в лощине осталось до трех десятков трупов, но отсюда, из амбразуры, было видно только несколько черневших внизу, на снегу. Проводя с Баюковым условную пристрелку, Синцов брал сейчас как ориентиры воткнутую в снег вешку и два крайних трупа, на входе и выходе из лощины.
Баюков, с которым они служили вместе уже неделю, чем-то напоминал Синцову того красноармейца, который тогда, в Москве, согласился вызвать ему в прокуратуре дежурного. У Баюкова было такое же девичье, гладкое, розоватое лицо и черные брови. Когда он снимал ушанку, то было видно, что подросшие ежиком волосы у него совсем льняные.
«Наверное, на гражданке с чубчиком ходил?» — еще в первый день спросил его Синцов; Баюков улыбнулся и сказал: «Ага!» — а Синцов подумал, что Баюков со своими черными бровями и русыми волосами был, наверное, на редкость красивый парень. Сейчас он острижен, на нем слишком большая, чужая, второго срока ушанка, шинель горбится поверх ватника, да и лежат они оба тут уже три дня под открытым небом, сперва в распутицу, потом на морозе, — тут уж не до красоты.
Отношения у обоих сложились самые лучшие с первого же дня знакомства, а вернее — с той минуты, как Синцов сказал, что на пулемете оба номера должны уметь работать и за второго и за первого, и тут же подкрепил слова делом, в первый же час затишья занявшись с Баюковым расчетами углов и поправками на дальность…
Баюков был колхозник из-под Рязани, из заокского лесного села Солотча, знаменитого своей солотчинской картошкой и рыбными ловлями на старом русле Оки — Старице.
Как бы там ни было, а люди воюют не все время. Баюков, который мог быть и молчаливым и разговорчивым, в зависимости от того, нравились или не нравились ему люди, успел за неделю рассказать Синцову, что не окончил семилетку по семейным обстоятельствам: отец помер, а мать заболела, что перед армией год был бригадиром в комсомольской бригаде на картошке, а после армии хочет все-таки пойти учиться на агронома.
— Вот только надо за семь классов сперва сдать. Я думал в армии сдать, — говорил Баюков, — а тут такое дело…
«Таким делом» была война.
Баюков был доверчивый и любознательный парень. В тетрадку, хранившуюся у него в вещевом мешке, были записаны все книги, которые он прочел в жизни. Их было немало для его возраста — сто четыре, — и в большинстве хорошие. По вечерам, если позволяла обстановка, он своим акающим рязанским говором вслух пересказывал Синцову их содержание.
В бою Баюков бывал всецело поглощен своими обязанностями. В этом они сошлись с Синцовым и поняли друг друга.
У Синцова душа тоже была отдана бою, он не давал себе никаких поблажек и не строил никаких личных планов; вся его будущая жизнь на войне — до победы ли, до смерти — представлялась ему теперь солдатской. И то, что Баюков за эту неделю оказался хорошим напарником, было для него сейчас важнее всего на свете, и он не только дорожил из-за этого Баюковым, но и готов был сделать для него больше, чем для многих других людей, которых знал годами.
Когда начался обстрел, Синцов и Баюков немножко потянули пулемет из амбразуры назад, на себя, чтобы случайным осколком не ударило в дуло, и сами присели пониже, на дно трубы, выложенное крепким огнеупорным кирпичом. Что обстрел сильный и точный, они поняли сразу. Все кругом гудело от близких разрывов, но, в общем-то, даже при таком обстреле здесь, в трубе, они чувствовали себя почти в безопасности: много рядов огнеупора могло пробить только попадание тяжелого снаряда прямой наводкой с близкого расстояния, да и то не касательно, а под прямым углом. Осколкам залететь в трубу было трудно: еще позавчера они с Баюковым накрыли ее листами котельного железа. Комвзвода Сирота говорил, что железо это приготовлено для створок печных ворот. Железо было толстое, десятимиллиметровое, и два листа его покрывали трубу почти всю, с небольшой щелью. Через фундамент проходил дымоход, и теперь по нему лазали в трубу снизу.
— Прямо тебе дот, — сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей трубе Синцов и Баюков.
Разом погубить их могло только одно — прямое попадание сверху на закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти, которая так или иначе всегда присутствует на войне.
Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.
Синцов встал, подошел к амбразуре и посмотрел на открывавшуюся за ней снежную лощину.
В лощине, на пустом месте, тоже рвались снаряды, но реже, зато на высотке с тремя домиками, над позициями соседних взводов, стоял сплошной дым. Снаряды рвались там стеной, и один из трех домиков уже исчез, словно его никогда и не было.
У Синцова защемило сердце не оттого, что он испугался продолжавшегося обстрела, а оттого, что неотвратимо подумал: «Как только окончится обстрел, начнется атака». Он сел у стены рядом с Баюковым и стал ждать окончания обстрела. У него вдруг зачесалась голова, и он, на минуту скинув ушанку, осторожно погладил рукой шрам повыше виска. Две недели назад Золотареву показалось, что это была смертельная рана, а сейчас от раны остался только узкий рубец с гладкой и скользкой на ощупь кожей и с колючим ежиком еще не отросших волос по бокам.
О чем думают в такие минуты люди — раз на раз не приходится. Иногда о важном, иногда о не важном, иногда вперемежку и о том и о другом, иногда думают естественно, так, как их влекут мысли, и иногда насильственно — о том, что, как им кажется, может отвлечь от страха смерти.
Синцов не насиловал себя. Он думал о том, что приходило в голову, но мысли сменяли и подталкивали друг друга, словно боясь, что он уже не успеет подумать обо всем, о чем ему еще нужно подумать.
Уже несколько раз за эти дни его толкало под руку сесть и написать письмо Маше о том, где он и что делает. Он хотел, чтобы она это знала, но чем сильнее хотел этого, тем ожесточенней спрашивал себя: а куда писать? Где она? Да, у него был почтовый ящик школы, но Маша уже не там, она уже давно по ту сторону фронта, и писать ей туда отсюда — все равно что пытаться проткнуть бумажным треугольником солдатского письма каменную стену этой трубы.