Старик внимательно посмотрел на него, спрятав улыбку в волнистых белых усах:
— Вы уже говорили с ней?
— Уже говорил…
Она не могла пересилить себя. Подбородок дрожал, когда Он протянул руку и попытался приподнять лицо с опущенными глазами. Впервые прикоснулся Он к этой коже, нежной, как крем, как абрикос. А вокруг разливался терпкий аромат цветов в патио, трав после дождя, прелой земли. Он любил ее. Знал, прикасаясь к ней, что любил. Надо было заставить ее понять, что его любовь настоящая, вопреки странно сложившимся обстоятельствам. Он мог любить ее так, как любил тогда, первый раз в жизни и знал теперь, как можно выражать любовь. Он снова дотронулся до пылавших щек девушки. Она не выдержала: слезы сверкнули в ресницах, подбородок рванулся из чужих пальцев.
— Не бойся, тебе нечего бояться, — шептал мужчина, ища ее губы. — Я сумею любить тебя…
— Мы должны благодарить вас… За вашу заботу… — ответила она едва слышно.
Он поднял руку и погладил волосы Каталины.
— Ты поняла, да? Будешь жить со мной. Кое-что выбросишь из головы… Я обещаю уважать твои тайны… Но ты должна обещать мне никогда больше…
Она взглянула на него, и глаза ее сузились от ненависти, какой никогда еще не испытывала. В горле пересохло. Что это за чудовище? Что за человек, который все знает, все берет и все ломает?
— Молчи… — Она резко отстранилась от него.
— Я разговаривал с ним. Слабый парень. Он не любил тебя, как надо. Ничего не стоило спровадить его.
Каталина провела пальцами по щекам, словно стирая следы его прикосновений:
— Да, не такой сильный, как ты… Не такое животное, как ты….
Она чуть не закричала, когда Он схватил ее за руку и улыбнулся, сжав кулак:
— Этот самый Рамонсито ушел из Пуэблы. Ты его никогда больше не увидишь… — И отпустил ее.
Она пошла вдоль патио к разноцветным клеткам. Звонкий птичий гомон. Одну за другой поднимала раскрашенные решетчатые дверки. Он, не шевелясь, наблюдал за нею. Малиновка выглянула из клетки и взвилась в небо. Сенсонтль заупрямился — привык к своей воде и корму. Каталина посадила его на мизинец, поцеловала в крыло и подбросила в воздух. Когда улетела последняя птица, она закрыла глаза, позволила этому человеку обнять себя за плечи и увести в дом, где в библиотеке сидел, ожидая их, дон Гамалиэль, снова спокойный и безмятежный.
* * *
Я чувствую, как чьи-то руки берут меня под мышки и удобнее устраивают на мягких подушках. Прохладное полотно — бальзам для моего тела, горящего и зябкого. Открываю глаза и вижу перед собой развернутую газету, скрывающую чье-то лицо. Думаю, что «Вида мехикана»
[20]
выходит и всегда будет выходить, день заднем, и никакая сила человеческая не помешает этому. Тереса — ах, вот кто читает газету — в тревоге ее сложила.
— Что с вами? Вам плохо?
Жестом успокаиваю дочь, и она снова берется за газету. Да, я доволен, — кажется, придумал забавную штуку. В самом деле. Это было бы здорово — оставить для опубликования в газете посмертную передовую, рассказать всю правду о моем честном соблюдении принципа свободы печати… Ох, от волнения снова резь в животе. Невольно тяну к Тересе руку с просьбой о помощи, но моя дочь с головой погрузилась в чтение. Недавно я видел угасание дня за стеклами окон и слышал жалобный визг жалюзи. А сейчас, в полутьме спальни с тяжелым потолком и дубовыми шкафами, не могу рассмотреть людей там, дальше. Спальня очень велика. Но жена, конечно, здесь. Где — нибудь сидит, выпрямившись и забыв намазать губы, мнет в руках носовой платок и, конечно, не слышит, как я шепчу:
— Сегодня утром я ждал его с радостью. Мы переправимся через реку на лошадях.
Меня слышит только этот чужой человек, которого я раньше никогда не видел, — бритые щеки, черные брови. Он просит меня покаяться и обещает место в раю.
— Что хотели бы вы сказать… в этот трудный час?
И я ему сказал. Тереса, не сдержавшись, прервала меня криком:
— Оставьте его, падре, оставьте! Разве вы не видите, что мы бессильны? Если он желает погубить свою душу и умереть, как жил, черствым, жестоким…
Священник отстраняет ее рукой и приближает губы к моему уху, почти целует меня:
— Им незачем нас слышать.
Мне удается усмехнуться:
— Тогда имейте смелость послать их обеих ко всем чертям.
Он встает с колен под негодующие возгласы женщин и берет их за руки, а Падилья приближается, но они не хотят подпустить его ко мне.
— Нет, лиценциат, мы не можем вам позволить.
— Многолетний обычай, сеньора.
— Вы берете на себя ответственность?..
— Дон Артемио… Я принес запись утреннего разговора…
Я приподнимаюсь. Пытаюсь улыбнуться. Все как обычно. Славный парень этот Падилья.
— Переключатель рядом с бюро.
— Спасибо.
Да, конечно, это мой голос, вчерашний голос — вчерашний или утренний? Не пойму. Я беседую с Понсом, со своим заведующим редакцией… Ах, заскрежетала лента, поправь ее, Падилья, она пошла назад, мой голос стрекочет попугаем… Ага, вот и я:
«— Как обстоит дело, Понс?
— Паршиво, но еще легко исправить.
— Так вот: обрушь на них весь номер, без церемоний. Поддай им жару, крой почем зря.
— Твоя воля, Артемио.
— Ничего, если для публики это не новость.
— Год за годом мозги вправляем…
— Я хочу просмотреть все передовые и первую полосу… Зайди вечером ко мне домой.
— В общем-то все в том же духе, Артемио. Разоблачение красного заговора. Иностранное проникновение, подрывающее устои Мексиканской революции…
— Славной Мексиканской революции!
— …лидеры — прислужники иностранных агентов. Тамброни выдал крепкий материалец, а Бланко разразился на добрую колонку, сравнил их вожака с антихристом. Карикатуры — умрешь!.. А ты как себя чувствуешь?
— Не очень хорошо. Схватывает. Ничего, пройдет. Быть бы нам помоложе, а?
— Да, не говори…
— Скажи мистеру Коркери, пусть войдет».
Я кашляю с магнитной ленты. Слышу скрип двери — открылась и захлопнулась. В животе моем ничто не шелохнется, не бурлит, пусто, тихо… Вижу их. Вошли. Открылась и захлопнулась дверь красного дерева, шаги глохнут в топком ковре. Закрыли окна.
— Откройте окна…
— Нет, нет. Простудишься, и будет хуже…
— Откройте…
«— Are you worried, Mr. Cruz?»
[21]