— Изрядно. Садитесь, я вам все объясню. Хотите выпить? Придвиньте к себе столик. Мне что-то нездоровится».
Я слышу шорох колесиков, звон бутылок.
«— You look O.K.».
[22]
Слышу, как падает лед в бокал, как шипит содовая, вырываясь из сифона.
«— Видите ли, я хочу объяснить вам, что поставлено на карту; сами-то вы не додумались. Сообщите в центральное управление, что, если это так называемое движение за профсоюзную чистку одержит верх, нам придется прикрыть лавочку…
— Лавочку?
— Ну, говоря по-мексикански, штаны снять да на всё на…»
— Выключите! — крикнула Тереса, подскочив к магнитофону. — Что за ужасные выражения?..
Я успел предостерегающе шевельнуть рукой, сдвинуть брови. И пропустил несколько слов из записи.
«— …о том, что намерены предпринять лидеры профсоюза железнодорожников?»
Кто-то нервно высморкался. Где это?
‹‹- …объясните компаниям: им не следует наивно думать, что речь идет о демократическом движении, когда выкидывают — вы понимаете? — выкидывают «разложившихся» вожаков. Вовсе нет.
— I m all ears, Mr. Cruz».
[23]
А, это, должно быть, читает гринго. Ха-ха.
— Нет, нет. Ты — простудишься, и будет хуже.
— Откройте!
Я, да и не один только я, другие тоже пытаются уловить в ветерке запахи земли, полуденный аромат, приносимый воздухом из других мест. Вдыхаю, вдыхаю то, что далеко от меня, далеко от холодной испарины, далеко от горячих миазмов. Я заставил их открыть окно, я могу дышать тем, чем хочу, развлекаться, отделяя один доносящийся запах от другого: вот осенние леса, вот сухие листья, а вот спелые сливы; да, да, вот гнилые тропики, острая пыль соляных копей; ананасы, рассеченные ударом мачете; табак, подсыхающий в тени; дым локомотива, волны моря, сосны, покрытые снегом; металл и гуано — сколько запахов в вечном движении…
Нет, нет, они не дают мне дышать. Вот снова садятся, встают, ходят и опять садятся вместе, как одна большая тень, будто не могут мыслить и действовать в отдельности. Опять сели, спиной к окну, чтобы преградить доступ воздуха, задушить меня, заставить закрыть глаза и вспоминать о том, чего я не могу видеть, трогать, нюхать. Проклятая пара — когда они перестанут подсовывать мне священника, торопить со смертью, с исповедью? Вон ползет на коленях, чистоплюй. Сейчас покажу ему спину. Но боль под ребром мешает. О-ох. Пройдет. Отпустит. Хочу спать. Опять острая боль. Вот… О-хо-хо. И женщины. Нет, не эти. Женщины. Любящие. Что? Да. Нет. Не знаю. Забыл лицо. Я забыл ее лицо. Нет. Нельзя забывать. Где оно? Ох, оно было так прекрасно, ее лицо, — разве можно его забыть. Оно было моим, как можно его забыть. Я любил тебя, как же забыть. Ты была моей, как же тебя забыть. Какой ты была, бога ради, какой же ты была? Я могу думать о тебе, успокоиться тобой. Какая же ты? Как призвать тебя? Что? Почему? Опять укол? А? Почему? Нет, нет, о другом, скорей думать о другом; больно, о-ох, больно… О другом… Это успокоит… Это…
* * *
Ты закроешь глаза, но будешь сознавать, что веки твои — не темные крышки, что сквозь них пробивается свет к зрачку, солнечный свет, который войдет в открытое окно и доберется до твоих закрытых глаз. Опущенные веки не дадут тебе видеть очертания, блеск, цвет предметов, но не лишат тебя зрения, света медной монеты, которая каждый вечер плавится на горизонте. И все же, закрыв глаза, Ты сможешь на время сделать себя слепым. Но Ты не сможешь наглухо заткнуть, даже на время, свои уши и сделать себя глухим, не сможешь не ощущать чего-то — хотя бы воздух — своими пальцами, не сможешь совсем уйти от реальности, остановить слюну, наполняющую рот; избавиться от ее противного вкуса; задержать тяжелое дыхание, дающее жизнь твоим легким и твоей крови; призвать мнимую смерть. Ты не перестанешь видеть, слышать, ощущать прикосновение, вкус, запах, будешь вскрикивать, когда в твое тело вопьется игла шприца, вводящего наркотики; закричишь прежде, чем почувствуешь боль. Информация о боли поступит в твой мозг раньше, чем кожа почувствует боль; поступит, чтобы предупредить тебя о боли, чтобы Ты был готов, чтобы ждал боль. И Ты почувствуешь себя раздвоенным — человеком, который воспринимает, и человеком, который делает; человеком принимающим и человеком действующим.
Ты раскинешь руки, чтобы не кануть в хаос бездумия, будешь пытаться представить себе механизм своей жизнедеятельности. Будешь думать, как идет по нервам приказ, полученный извне, как доходит до соответствующей части мозга, как возвращается по другому нерву, воплощается в поступок, в факт жизни. Приказ, приказ. Ты станешь мять пальцами простыню и мысленно воспроизводить ощущения, которые тебе диктует мозг. Попытаешься разместить — с огромным трудом — точки в своем мозгу, сигнализирующие тебе о жажде и голоде, заставляющие потеть от жары и трястись от холода, стоять или падать. Ты разместишь их в глубине полушарий. Эти слуги, эти лакеи немедленно откликаются на зов, освобождая верхний слой — кору мозга — для мышления, воображения, желания, рождаемого разумом, потребностью или случаем. Реальный мир не откроется тебе легко и просто. Ты не сможешь познать его, пребывая в бездействии, полагаясь на фатальный ход событий. Ты должен будешь мыслить, чтобы сплетение опасностей не сгубило тебя; должен представлять себе реальность, чтобы гадание на кофейной гуще не сбило с пути; должен желать, чтобы сомнения и колебания не точили тебя. И ты выживешь, переживешь многих.
Ты признаешь самого себя.
Ты признаешь других и сделаешь так, чтобы они — она — признали тебя; постигнешь, что каждый человек — твой потенциальный недруг, ибо каждый будет препятствием на пути твоих желаний.
Ты будешь желать и стремиться к тому, чтобы желание и желаемое стали для тебя одним и тем же; будешь мечтать о немедленном достижении цели, о полном слиянии желания с желаемым.
Ты будешь лежать с закрытыми глазами, но не перестанешь видеть, не перестанешь желать, вспоминать, потому что только так желанное станет твоим. Назад, назад — только тоскуя о прошлом, Ты в силах сделать своим все, что пожелаешь. Нет, не вперед. Только назад.
Воспоминание — это исполненное желание.
Переживи других в своих воспоминаниях, пока не поздно, пока не канешь в хаос бездумия.
* * *
(4 декабря 1913 г.)
Он чувствовал на своем бедре влажное колено женщины. Она всегда покрывалась во сне легкой прохладной испариной. Он провел рукой по талии Рехины, и хрустальные капельки увлажнили пальцы. Протянул руку дальше, лаская спину, чуть-чуть ее касаясь, и подумал, что спит: часами можно вот так лежать и тихо гладить спину Рехины. Закрыв глаза, Он особенно остро ощутил влекущую непостижимость юного тела, прижавшегося к нему; подумал, что всей жизни не хватило бы, чтобы обозреть и познать, изучить этот мягкий извилистый ландшафт с его резкими переходами от розового к черному. Тело Рехины ждало, и Он молча, с закрытыми глазами вытянулся на матраце, достав до железных спинок кровати пальцами рук и ног. Вокруг — черная пустота: до утра еще далеко. Легкая москитная сетка отгораживает от целого мира, от всего, не нужного их телам. Он раскрыл глаза. Щека девушки прикоснулась к его щеке, потерлась о колкий подбородок. Тьма разорвалась. В ней, как две светлые прорези, блестели продолговатые полуоткрытые глаза Рехины. Он глубоко вздохнул. Руки Рехины соединились на затылке мужчины, лица снова сблизились. Огнем полыхнули чресла. Он перевел дух. Спальня, накрахмаленная юбка, блузка, пояс на ореховом столике, погашенная лампа. И совсем близко — женщина из морского туфа, влажная и нежная. Ногти по-кошачьи скребли простыню, легкие ноги снова стиснули поясницу мужчины. Губы искали его шею. Грудь радостно колыхнулась к нему, когда Он, смеясь, потянулся к ней ртом, раздвинув длинные спутанные волосы. Молчи, Рехина: Он прикрыл ей рот рукой, почувствовав рядом ее дыхание. Долой язык и глаза — только немая плоть, отданная самой себе на наслаждение. Она поняла. Еще теснее прижалась к телу мужчины. Ее рука ласкала его, и Он возвращал ласки ей; этой еще почти девочке, такой юной — Он вспоминал, — такой неловкой в своей наготе, когда она стояла неподвижно, и такой гибкой и мягкой в движениях, когда застенчиво мылась, опускала занавески, раздувала огонь в жаровне…