Зачем? Чтобы над тобой пели и голосили, чтобы тебя оплакивали. И никому не достанутся эти роскошные скульптуры, великолепные инкрустации, золотые и гипсовые статуэтки, костяные и черепаховые шкатулки, узорные задвижки и ручки, сундуки с филенками и железными кольцами, скамьи из душистой древесины аякауите, старинные стулья, барочные лепные украшения, кресла с изогнутыми спинками, потолочные резные балки, многоцветные ростры, медные гвозди, выделанные шкуры, мебель на тонких гнутых ножках, тканные серебром гобелены, обитые шелком кресла, обтянутые бархатом оттоманки, огромные обеденные столы, кубки и амфоры, ломберные столики, кровати под балдахинами с тончайшим льняным бельем, гербы и виньетки, пушистые ковры, железные замки, старые потрескавшиеся картины, шелк и кашемир, шерсть и парча, хрусталь, канделябры, посуда ручной росписи, перекрытия красного дерева — нет, до этого они не дотронутся, это останется твоим.
Ты протянешь к своим вещам руку и уронишь ее, уронишь в один прекрасный день, в один не совсем обычный день. Три или четыре года тому назад — уже трудно вспомнить когда. Однако Ты вспомнишь невольно об этом дне; может быть, не желая того. Да, Ты вспомнишь потому, что этот день сам придет тебе вдруг на память — особый день, торжественный день, отмеченный в календаре красной цифрой. Это будет такой день — Ты об этом подумаешь, — когда люди, имена, слова, дела ушедшего времени снова ворвутся в твою жизнь, взламывая земную кору. В тот вечер Ты будешь встречать Новый год. Ты с трудом ухватишься подагрическими пальцами за железные перила лестницы. Другую руку уронишь на дно кармана своего домашнего халата и, тяжело ступая, пойдешь вниз по лестнице. Протянешь руку…
* * *
(31 декабря 1955 г.)
Он с трудом ухватился за железные перила лестницы. Другую руку уронил на дно кармана своего домашнего халата и, тяжело ступая, пошел вниз, поглядывая на ниши, в которых красовались мексиканские святые девы — Гвадалупе, Сапопан, Ремедиос. Лучи заходящего солнца, проникая сквозь витражи, золотым пламенем обдавали парчу, серебрили пышные юбки, напоминавшие паруса, зажигали мореное дерево толстых балок, освещали старческий профиль. В красном халате, накинутом поверх белоснежной рубашки с бабочкой, без смокинга Он походил на старого усталого фокусника. Он думал о том, что в этот вечер повторится представление, некогда таившее в себе особую прелесть. Сегодня же придется заставлять себя смотреть на те же самые лица, слышать те же речи, что из года в год звучат на празднике святого Сильвестра в этом огромном доме в Койоакане.
Шаги гулко раздавались на каменном полу. Уже трудно было скрывать дрожь в ногах, тяжело ступавших в тесных черных лаковых туфлях. Высокий старик с широкой грудью и висевшими, как плети, нервными руками, изборожденными толстыми венами, медленно и неуверенно брел по светлым коридорам, приминая ворсистые ковры, глядясь в блестящие зеркала и в стекла старинных, еще колониальных времен комодов, мимоходом поглаживая узорные задвижки и ручки, резные сундуки с железными замками, скамьи из душистой древесины аякауите, великолепные инкрустации.
Слуга распахнул перед ним дверь в большую гостиную. Старик в последний раз остановился перед зеркалом и поправил бабочку. Пригладил ладонью редкие завитки седых волос над высоким лбом, сжал челюсти, чтобы посадить зубной протез на место, и вошел в гостиную — огромный зал, где блестел пол, освобожденный от ковров, и сверкали стены из полированного кедра, украшенные средневековыми изображениями святых: св. Себастьян, св. Лусия, св. Херонимо, св. Мигель.
В глубине зала его ждали фотографы, окружившие кресло, обитое зеленым дамассе, кресло под огромным канделябром, который поддерживался цепью с потолка. Часы на камине пробили семь. Огонь, зажженный в эти холодные дни, освещал придвинутые к очагу кожаные пуфы. Он кивнул головой в знак приветствия и сел в кресло, поправив накрахмаленную манишку и пикейные манжеты. Другой слуга подвел к нему двух серых псов с розовыми деснами и печальными глазами; гладкие поводки оказались в руках хозяина. Украшенные бронзой ошейники отсвечивали желтыми и белыми огоньками. Он поднял голову и снова сжал челюсти. Отблески пламени осыпали известью большую седую голову. Фотографы просили его позировать, а Он старался пригладить волосы и размять пальцами две тяжелые складки, сбегавшие от ноздрей к шее. Только на широких скулах кожа сохраняла упругость, хотя и там морщины ткали свою сеть, начиная с век, которые все глубже проваливались в глазницы, где притаились глаза, не то насмешливые, не то горестные — зеленоватые ирисы в дряблых наплывах кожи.
Один из псов залаял, рванулся вперед. Вспышка блица осветила суровое, недовольное лицо хозяина в тот момент, когда рывок собаки заставил его резко приподняться в кресле. Остальные фотографы строго посмотрели на того, кто сделал снимок. Виновный вынул черный прямоугольник из камеры и молча отдал другому фотографу.
Когда фотографы вышли, Он протянул дрожащую руку к столику кустарной работы и взял из серебряной шкатулки сигарету с фильтром. С трудом раскурил ее и медленно обозрел, одобрительно покачивая головой, старинные образы святых, писанные маслом и покрытые лаком, — на них падали слепящие пятна прямого света, смазывая основные детали, но зато смягчая желтые тона и красноватые тени. Он погладил шелковую ручку кресла и вдохнул отфильтрованный дым. Бесшумно приблизился слуга и спросил, не подать ли ему чего-нибудь. Он кивнул и попросил самого сухого «мартини». Слуга раздвинул в стене дверцы из полированного кедра и открыл застекленный шкафчик. На бутылках с напитками — опаловыми, изумрудно-зелеными, красными, кристально-белыми — красовались разноцветные этикетки: «шартрез», «пеперминт», «аквавит», «вермут», «курвуазье», «лонгджон», «кальвадос», «арманьяк», «перно». Тут же — ряды хрустальных бокалов, толстых и граненых, тонких и звенящих. Ему подали бокал. Он распорядился, чтобы слуга принес из винного погреба три марки вина для ужина. Затем вытянул ноги и стал думать, с какой тщательностью Он перестроил свое жилище и предусмотрел все удобства в этом, своем доме. Пусть Каталина живет в своем огромном особняке в Лас Ломас, лишенном, как и все жилища миллионеров, всякой индивидуальности, Он предпочитал эти старые, двухвековые стены из обтесанного тесонтле,
[69]
таинственным образом приближавшие его к событиям прошлого, к земле, с которой не хотелось расставаться. Да, конечно, во всем этом была какая-то подмена, магический пасс. И все же дерево, камень, решетки, лепные украшения, инкрустации, карнизы и простенки, резные стулья и массивные столы словно сговорились своим видом напоминать ему сцены, ощущения, переживания в молодости, окутывая их легкой дымкой грусти.
Лилия была недовольна, но Лилия никогда этого не поймет. Что может сказать молодой девушке потолок из старых витых балок? А оконная решетка, потускневшая от ржавчины? А великолепный гобелен над камином, тканный золотом и вышитый серебряными нитями? А запах аякауите, исходивший от деревянных сундуков? А блеск вымытых деревенских изразцов на кухне? А стулья в столовой — под стать креслу самого архиепископа? Было что — то захватывающее, плотское, изумительное в обладании такими вещами — как и деньгами и всем тем, что дает богатство. О, какое удовольствие, полное и чувственное, могут доставить неодушевленные предметы, какую радость, какое тонкое наслаждение… Только один раз в год любовались всем этим люди, приглашенные на знаменитый прием в канун Нового года… Этот день вдвойне веселил ему душу, потому что гости видели здесь его настоящий дом и вспоминали об одинокой Каталине, которая вместе с теми — с Тересой, с идиотом Херардо — ужинала в это самое время в особняке на Лас Ломас… А Он мог представлять Лилию в качестве хозяйки и открывать двери в голубую столовую с голубой посудой, с голубыми льняными скатертями, с голубыми стенами… где льются вина и плывут огромные блюда, переполненные нежным мясом, красной рыбой, аппетитными креветками, неведомым гарниром, грудами сладостей…