– Никому не говорила, а тебе скажу, –
бормотала она едва слышно. – Я ведь не родилась матушкой-игуменьей, нет,
не родилась! Жила я когда-то в миру, звалась честной вдовой купеческой, и была
у меня дочь – цветик ненаглядный, Дунечка. Скромно жили мы, а все ж наследство
мужнино мало-помалу расточилось, и когда присватался за Дунечку богатый
человек, я только обрадовалась и благословила ее. Что ж, что был он много
старше, зато умнее, добрее, думала я. Нет, ошиблась… Не знали мы с доченькой,
да узнали вскорости, что был он человек злорадный, мздоимствующий, а пуще всего
– пьянствующий. Укоренилась в нем сатанинская злоба безмерного хмельного
упивания. Разум его помутился. В его-то года не плотоугодия устраивать, но о
спасении души своей попечительствовать должно! Однако же и души в нем тоже не было.
Заведомо ждал он от Дунечки всего худого и злого, и не было ей пощады от его
кулаков. Ко мне редко он дочку отпускал, я чуяла неладное, а перечить не
осмеливалась. Дунечка меня, бывало, просит: «Забери меня домой, матушка!
Страшно мне!» – а мне и самой страшно против ее хозяина пойти. Вот и наказал
меня бог за трусость, за безропотность… Однажды привиделся мне сон, будто снова
я молодая, вдобавок – чреватая. Мужа моего дома нет, а я будто бы уж совсем на
сносях. И вот в полночь рождается у меня ребенок… Нет, не Дунечка – мальчик.
Спеленала я его, положила к себе на колени и вижу: у ребеночка глаза лютые,
смотрит он на меня так, будто съесть хочет! Испугалась я, положила ребенка в
зыбку, а сама на печь улезла. И вдруг… выскочил ребенок из зыбки, и не ребенок
это вовсе, а муж дочери моей, и тоже лезет на печь и говорит: «Настал и твой
час, напьюсь я твоей кровушки!»
– Ох ты, свят, свят, свят! –
испуганно забормотала тогда Алена.
– Что, страшно? – безжизненно
усмехнулась игуменья. – Вот и мне страшно было. Ты крестишься, а я от беды
не открестилась! Наутро узнала, что в ту ночь зять убил до смерти жену свою,
дочь мою Дунечку!
– Убил… – эхом отозвалась
Алена. – Да чтоб ему вечно на том свете в смоле гореть горючей!
– Может, теперь и горит, – печально
сказала мать Мария. – Сослали его в каторгу. Было это тридцать лет тому
назад. Небось и душегуб Дунечкин помер уже.
– Мать честна! Тридцать лет назад! –
с испугом проговорила Алена. – Да как же ты эти годы прожила, матушка?
– Горе свое молитвой смиряла. Не скрою: хотела
руки на себя наложить, да был мне знак: явилась ко мне дочь-страдалица и
сказала: «Несчастье свое ты можешь обратить на спасенье души!» Я не видела
тогда другой двери, в которую стоило бы войти, кроме двери монастыря. Но,
отправившись на служение господу, дала я некий обет… и вот сегодня узнала, что
вышел срок сей обет исполнить.
– Как же ты это узнала?
– А сон видела. В точности тот же сон,
что и перед смертью Дунюшки! Только из зыбки выполз не зять мой, а другой
мужик, столь же злообразный, исполненный лютости. И поняла я: срок настал
спасать чью-то душу.
Настал срок Аленина воскресения…
Но, только-только начав отогреваться в нежной,
почти материнской любви, она вновь очутилась одна-одинешенька в мире, и вновь
чувство, явившееся у нее после смерти отца: будто стоит она на высоком юру,
обуреваемая со всех четырех сторон ледяными ветрами, – овладело ею и уже
не покидало, как не покидали, терзали, мучили исчадия ее замужней жизни:
теперь, после смерти матушки-игуменьи, их некому было отгонять от Алены!
Слезы потекли сильнее. Родной матери своей она
не помнила: по словам отца, ту задрал медведь, когда Аленушке и пяти годочков
не было. Сгинул вместе с матушкой и новорожденный младенчик, младший брат. В
игуменье Марии она обрела вторую мать, но утратила ее, не успев даже поведать
самую главную тайну своей жизни. В рассказах своих Алена все подбиралась к ней,
все ходила вокруг да около, прежде пытаясь объяснить, отчего сошлись против нее
все обстоятельства, все мало-малейшие случайности… но теперь уже поздно,
остается только скорбеть, и надрывать душу, и сожалеть, что не целовала
ежеминутно теплые руки матушки Марии, стократно благодаря ее за милосердие
несказанное…
– Это с кем же ты спросилась-то? Или
посвоевольничала?!
Резкий, громкий голос заставил Алену
содрогнуться, и тело ее вмиг пошло ознобными пупырышками. В точности так бывало
с нею прежде, стоило только увидеть мужнину сестру Ульяну Мефодьевну или хотя
бы услышать ее медово-ядовитый голосок. Так бывает с ней и теперь, стоит только
увидеть трапезницу сестру Еротиаду или хотя бы услышать резкий, будто внезапный
и болезненный хлест по щеке, голос ее.
Алена наклонила голову, изо всех сил пряча под
смирением и спокойствием лютый страх, постоянно снедавший ее в присутствии
сестры Еротиады.
Боже праведный, великий, ну что ж она снова не
так сделала?! Ко времени начала приготовления обеденной трапезы бочка
полнехонька всклень, как всегда приказывала сестра Еротиада, а ежели Алена и
расплескала вокруг немного, когда в сердцах отшвырнула бадейку, так ведь она
подотрет лужу в единое мгновение ока!
Сестра Еротиада приблизилась к бочке и
поглядела на темную, дышащую прохладою воду с таким ужасом и отвращением, как
будто на дне бочки ей открылись бездны преисподние.
– Разве я уже велела тебе воду принести?
Только после указу моего тебе следовало за бадью браться! А ты почему посмела
своевольничать?
Алена подняла глаза, едва живая:
– Но как же? Вы, сестра, задерживались в
кладовой, мне указа дать было некому. А ведь полдень скоро, нипочем не поспеть
с обедом, кабы я ждала…
– Нет, нет! – покачала головой
Еротиада. – Так в монастыре не живут! Ступай-ка ты эту воду вылей под гору
и принеси другую. Да помни: в другой раз не самочинничай, ведь это дело вражье!
Алена слабо улыбнулась, не поверив своим ушам.
Быть того не может, чтоб это говорилось всерьез! Ведь ей нипочем, хоть бегом
бегай туда и обратно, не поспеть теперь в срок до трапезы! Двадцать раз – воду
вылить всю, да двадцать – новой принести… Нет, немыслимо такое! Сейчас сестра
Еротиада сурово кивнет и скажет: «Ну, так и быть…»
Сестра Еротиада сурово кивнула:
– Ну а коли из-за тебя запоздает нынче
трапеза, у каждой сестры на коленях будешь молить прощения.
– За что? – выдохнула Алена, не
постигая, зачем, почему Еротиада так поступает с ней.
Та вскинула подбородок:
– Тебе мало, за что прощения просить?!
Небо принадлежит богу, а земля – дьяволу. Ты же из земли взята. Помни об этом,
убийца! Спасена, да не прощена – вот про что помни!
Алена опустила глаза.
Спасена, да не прощена… Она никогда не
забывала об этом. Только прощать ее было не за что. Не за что!