* * *
Она, конечно, не успела в срок наполнить
бочку, и все вышло, как грозилась сестра Еротиада: пришлось Алене смиренно
склоняться перед каждой сестрой, винясь, что обед запаздывает по ее, келейницы,
своеволию и дьявольскому наущению. Сестры глядели хмуро, поджимали губы – в
точности как Еротиада! В обители все упорнее ходили слухи, что именно она будет
назначена на пост игуменьи, а потому, зная склочную, мстительную натуру
трапезницы… уже сейчас с ней опасались портить отношения. Вот ежели слухи не
подтвердятся, еще будет время поперечиться гневливой, надменной Еротиаде. А
пока можно голову склонить – чай, шея не переломится!
Алена сбилась со счету хмурых взглядов и
шипения сквозь зубы:
– Лиходейка!
– Беззазорница!
[29]
– Бессоромница!
Вот стервы! А как влажнились их глаза, когда
матушка Мария показывала им едва живую, только что привезенную Алену, сведенное
судорогами тело которой она собственноручно обмывала от земли и наставляла
пламенно:
– Не мните ли вы, что нищие, юродивые,
убогие все безумны? Нет, они подвижники! Вид безумных они приняли для того,
чтобы возбудить против себя насмешки, поношения ради усовершенствования во
смирении. Так и несчастная страдалица сия, которая убила – но убила из
смирения, дабы унизиться перед господом.
– Нет… нет… – слабо шевелила губами
Алена, но на нее никто не обращал внимания, только одна монахиня за спиной
игуменьи досадливо дернула ручкой: молчи, мол, дура! Они все ненавидели ее,
просто лицемерили перед матушкой. Еротиада относилась к ней с глухим презрением
с первого мгновения… и вот теперь может статься так, что Алена всецело попадет
к ней во власть.
Еротиада не сомневается, что никто, как она, не
достоин нового назначения. Среди других монашек, служивших господу с большим
или меньшим прилежанием, она выделялась своей истовостью. Монастырская жизнь
была ее мечтою издетска, но сначала перечились родители, потом – муж. Он
избивал ее, приковывал к стене цепью. Она убегала, ночевала зимой, в мороз,
полуодетая, на церковной паперти – но оставалась непоколебимой в своем желании.
Архиепископ разрешил ее брачные узы; Еротиада приняла схиму. Высокая, худая, с
блестящими глазами, она наводила невольный страх на всех, кто с ней встречался,
а уж норовом была… Такая игуменья – похлеще адовых мук!
Эти мысли не шли из Алениной головы весь день,
и уже на закате, когда она наконец рухнула без сил на свой топчан в каморке
близ трапезной, продолжали терзать ее.
Она всегда боялась монашества – тем страхом,
который испытывает свет перед тенью, а всякая земная, исполненная жизни женщина
– перед добровольным отречением от всех плотских радостей. Конечно, Алена их
мало видела в мирской жизни, этих самых плотских радостей, но все-таки…
все-таки!.. Ходили слухи, что иные мужья, желавшие избавиться от жен, призывали
в дом «неведомого монаха», и тот за добрую мзду постригал неугодную в
монастырь. Под этой угрозой Алена пребывала все свое недолгое, но бурное
супружество и не знала, что хуже, что лучше: умереть от побоев или беспросветно
клобуком накрыться.
Ульянища рано или поздно извела бы сноху – в
том Алена не сомневалась. Ведь мужнина сестра была ведьма, ведьмища, сразу
видно! И не потому только, что глаз у нее был черный, мутный, а после
нескольких минут в ее присутствии у Алены перехватывало дыхание и сердце
начинало быстро, меленько трепыхаться, словно бы самый вид Ульянищи отнимал
жизненную силу. Вот вызвалась та постель стелить молодым. Конечно, вроде более
и некому: все-таки сестра мужняя! Ну, какова была ночь на этой постели –
известно. Наутро, обливаясь слезами, начала Алена перину взбивать. Мысль была
одна: огнем бы, огнем пожечь эту перину, на коей позорили ее да мучили! –
да разве осмелилась бы! Ну, взбивала так и этак, не жалея рук, представляя, что
это не перина, а бока ее мучителей, вдруг – что такое? – наколола чем-то
палец. Будто бы острие некое зашито в перину. Глянула, подпоров наперник с
краешку, а там женский черный волос, спутанный комком, гнилая косточка, три
лучинки, опаленные с двух концов, да несколько сушеных ягод егодки, иначе
называемой волчьей ягодой.
Да ведь это кладь! Кладь, коей порчу на
новобрачных наводят!
Кто подсунул? Кому еще, как не ей,
Ульянище-подлюке, сие было надобно?
Ну, Алена впредь береглась, как могла:
иголочку в подол не ленилась втыкать или две булавки против сердца
крест-накрест – тоже, говорят, спасают от порчи. Вспомнила досужие советы, как
«запирать» колдовку. Дело на первый взгляд простое. Едва завидишь, что к дому
идет та, в которой подозреваешь ведьму, поставь ухват кверху рожками, потом
быстро садись на скамейку и считай до десяти, а после прошепчи: «Сук заткну,
еретика запру!» И при этих словах надо уткнуть палец в сучок скамьи. Сведущие
люди уверяют, что ежели сделать это незаметно для колдовки и сразу после ее
появления, то она потеряет силу испортить кого бы то ни было. Одно из двух:
либо все это были одни бабьи забобоны,
[30] либо Алена что-то не
так делала, потому что Ульянища все же доконала ее. Она, она, никто другой!
Ведь из лютого страха перед нею вырвалось у Алены смертельно опасное сознание в
пыточной избе… и вот, избавясь от Ульяны (та наверняка уверена, что тело
ненавистной снохи уже сволокли крючьями на божедомки!), она угодила под начало
Еротиады. Неужто в том промысел божий для Алены – страдание? Зачем же тогда
избавлена она от смертных мук? Конечно, согласия ее никто не спрашивал – о
господи, это вообразить только, спрашивать у казнимой, что предпочтет она:
смерть или жизнь! – да и не было у нее сил об этом думать, а вот ежели
порассудить, да заглянуть в глубь души, да честно ответить: не лучше ли скорая
смерть, чем вековечная мука?.. Но живут же люди и в монастырях, еще как живут!
Не носят кумачовых сарафанов или новых, царем насильственно введенных, женских
немецких и венгерских «образцовых портищ», – а в остальном как все люди.
Зря Алена противится своей участи. Ведь только
при условии пострижения была она отдана князем-кесарем Ромодановским из своей
могилы на воскресение. А нет пострижения – стало быть, Алена по-прежнему
разбойница, лиходейка, государева преступница…
И даже если с охотой пойдет она на постриг,
клеймо убийцы вечно будет рдеть на ее челе, лишь слегка прикрытое клобуком. Как
бы ее ни окрестили в новой жизни, какой-нибудь там Сосипатрой, для всех она
останется раскаявшейся грешницей, которую господь простил в своей неизреченной
милости… Но все не так! Не так!