Безмятежное чело Катюшки впервые отуманилось
легким облачком задумчивости. Она нерешительно оглянулась на стоячий сундук с
дверцею, «шкап» называемый. Это была не какая-нибудь там деревенская или
купеческая грядка,
[76]
а необъятное вместилище, в коем на
особенных распялках… нет, не висели, а скорее стояли, топорщась фалбалами и
блондами,
[77]
платья из золотого и серебряного травчатого штофа,
атласа и гризета
[78]
различных цветов, тафты однотонной и
узорчатой, бархатов и гродетуров – что одноцветных, что травчатых. В особенном
отделении лежали шиньоны, кружева, цветы – они сменялись на Катюшкиной голове
ежедневно, хотя она всему предпочитала фонтаж-коммод, с фальшивыми
трубами-локонами на макушке и пышным хвостом снизу. Алена поглядывала на это
сооружение с ужасом: брезговала чужими волосами, да ей и ни к лицу было, и ни к
чему – своя коса русая, спелая, до подколенок… Под платьями были горами
навалены башмачки: кожаные, сафьяновые, атласные, парчовые; новые, яркие
вперемешку с поношенными, протертыми на подошвах до дыр после неутомимых
польских, англезов, галопов, контрдансов, до которых Катюшка была столь же
охоча, как до мужских ласк.
Потерять все это было куда страшнее, чем
испытать побои Фрица, который ее никогда и пальцем не тронул, – может
быть, он и вовсе драться не умеет! Да, расставаться со всем этим изобилием у
Катюшки не было желания, – да и намерения у нее такого не было, как
показали дальнейшие события!
А пока же она невзначай взглянула в окно
поверх Алениной головы, и тотчас личико ее снова засияло, в глазах запрыгали
бесенята, и, махнув пухленькой ручкой, Катюшка заговорщически прошептала:
– Да черт ли с ними, с этими блядунами
немецкими! Ты лучше погляди… погляди только, что мне от швейки принесли! –
И она с лихорадочной поспешностью принялась развязывать тот самый узел, с
которым явилась домой, а потом вдруг накинулась на Алену и в одно мгновение ока
распустила шнурки на ее лифе.
– Раздевайся! Раздевайся же… экая ты
копуша! Я хочу поглядеть, как оно со стороны.
Катюшке всегда было – вынь да положь, Алена
уже и отчаялась противиться ее придумкам, а потому покорилась: выскочила
(лихорадка подруги передалась и ей!) из подаренного Катюшкою и почти вовсе
нового светло-серого гризетового платья – не из самых оно было, конечно,
дорогих, но Алене казалось бесподобным! – потом, повинуясь ошалелой
Катюшке, спустила рубашку – и на нее тотчас было обрушено нечто душистое,
воздушное, нежно-нежно-голубое. Как будто облачко предрассветное, прозрачное
окутало Алену, и легкие струйки одели ее с головы до ног, но неудержимо ползли
с плеч, остановив свое скольжение, лишь когда зацепились за ознобно
встопорщенные соски.
И в это самое мгновение вошел фон Принц.
– О! Фрицци! Майне либер! – Катюшка
с восхитительным лицемерием кинулась ему на шею, оставшись, впрочем, на
приличном расстоянии благодаря надетой под робу ивовой корзинке.
Фриц охотно ответил бы на воздушное чмоканье
напомаженных губок полновесным поцелуем взасос, однако он сам платил за
Катюшкины помады, румяна и белилы, а потому не впился в алые губки, не прижался
щекой к бело-розовой щечке, не прижал к себе (до хруста фишбейна!) округлый
стан своей подруги. Поцеловав и обняв скорее воздух вокруг, чем саму Катюшку,
он вдруг увидел нечто, изумившее его своей неожиданностью, – и уставился
туда, не без усилий выискав щель для обозрения между труб и лент Катюшкина
фонтаж-коммода.
Алена перестала дышать, опасаясь, что весьма
легкомысленное нагромождение буфмуслиновых
[79] складочек и
фалбалочек рухнет к ногам, оставив ее перед взором отменно одетого Фрица (он
любил все яркое и частенько наряжался в розовые, желтые или попугайно-зеленые,
как сейчас, цвета) вовсе голой. Она и прежде-то с трудом привыкала, что
приходится снимать нательный крест из-за декольте, выставляющего его напоказ,
будто наперсный, а ношение наперсных крестов приличествовало только царю или
патриарху. Здесь же она вся себе казалась сплошным декольте. И замирала от
смущения.
А в голову фон Принца, вообще склонного к
философствованиям, явилась мысль, что женщина есть хамелеон (не только змея
лютая, хитрая лиса, кошка, собака, щука, ворона, сорока и т. п.) – именно
хамелеон, принимающий на себя цвет предметов, его окружающих. Он и прежде-то
ничего не имел против, когда его Lieber Катюшхен решила оставить при себе
отважную русскую девицу – довольно-таки неприглядную, кстати сказать. Что с
того, что при первой встрече Алена оказалась одета в ветхую сорочку, под
которой так и сквозило тело! Фриц был человек цивилизованный, а потому русские
туземки для него не существовали как женщины – что в белье, что в своих
просторных нарядах, дававших им полную свободу раздаваться вширь.
Потом он одобрительным взором отметил
преображение Сандрильоны
[80]
если не в принцессу, то хотя бы в
приличную фрейлен, но теперь… tausende von Teufelen!
[81]
Истинная нимфа, нет, подымай выше – богиня! Или вполне достойная изображать
оную в живых картинах, до которых так охоч вдруг сделался русский государь, что
чуть ли не силком заставлял еще диких боярышень щеголять в одних исподних
рубахах, украсив головы цветами, с корзинами плодов в руках, изображая Венерины
пиры. Церера… да нет, глупости! Венус, ну в точности Венус!
Фриц глядел на эту знакомую и незнакомую
женщину – и словно впервые видел ее низкие, прямые брови, странно-темные при
ослепительно-белой коже и светлых глазах. Ресницы тоже были темные, длиннющие,
круто загнутые, и в их обрамлении серые глаза казались особенно яркими и как бы
влажными. Полурасплетенная темно-русая коса лежала на мраморных плечах… завитки
ее спускались на нервно вздрагивающую грудь, зачем-то прикрытую этим
бледно-голубым неглиже. «Неглиже, – значит «без всего», – мелькнула у
Фрица мысль, и он ощутил, как вдруг забилось его спокойное немецкое сердце. Его
нестерпимо потянуло поскорее распахнуть сей наряд и поглядеть, что это под ним
столь приманчиво розовеет, белеет, а внизу и темнеет. Стало быть, Алена… да, ее
зовут Алена, то есть Ленхен, вовсе без рубахи, в одном этом самом «без всего»?