– О, цвай копейка, цвай копейка! –
обрадовался Фриц, и долго еще хохотали они с Ленечкой, вспоминая свою встречу в
какой-то харчевне, где просидели всю ночь за картами.
Это было больше года назад: Фриц тогда едва
приехал в Россию и знал одно только русское слово: «Изволишь?» Ленька сказал
ему: «Изволишь?», показал карточную колоду – и они бились в марьяж сперва
просто так, «на интерес», потому что Фриц был очень осторожен в игре, ну а
потом он все же решился поставить «цвай копейка», которые ушлый русский у него
мгновенно выиграл – и поклялся сохранить на память о немце, который, не зная ни
слова по-русски, играл с русским в карты ночь напролет. Так что устройство
Ленечки в дом Фрица прошло без сучка без задоринки, и Алена теперь была не
вовсе одна как перст.
Ленька был тощий и верткий, будто молодой
угорь. «Его мать небось бегом родила, да и он чуть встал – и побежал, и по сю
пору бежит!» – говорила прислуга. Благодаря этой своей бегучести Ленька не
только успевал за день переделать невообразимое множество дел по дому, но и
добежать до Белого города, заглянуть украдкой на Ульянино подворье, а то и
добиться тайного словца от кого-нибудь из работников, ибо со многими он уже
свел дружбу, щедро угощая их в кружалах и пьяными в дымину приволакивая домой.
Сам Ленька мог выпить хоть бочку – и остаться трезвым, потому что обладал
непревзойденным умением незаметно для собутыльника выплескивать содержимое
своей кружки за спину, или под стол, или в сторону, в то время как всякий
нормальный питух льет пьяное зелье себе в рот. Но ничего он не выведал, кроме
того, что жизнь в Ульянином доме текла тихо, ровно, богомольно – так же
однообразно, как жизнь Алены.
Но настал, настал-таки день, когда ее судьбе
осточертело румяниться, читать зачитанные книжки и с тоской угождать Фрицу,
которому все это было как бы и без надобности (Алена не сомневалась, что он не
забыл Катюшку и тайно вздыхал о ней)! Настал день, когда Фриц явился оживленный,
помолодевший и заявил, что должен немедля ехать в Петербург – один! Не успела
Алена истово возблагодарить господа за такую милость, как примчался Ленечка с
вытаращенными от возбуждения глазами и улучил минуту шепнуть Алене, что в рядах
Китай-города верный человек видел Агафоклею, ближнюю прислугу Ульянищи, которая
пыталась сбыть подороже перловые
[91]
подвески, а подвески те,
как было доподлинно известно, – краденые, проданные некогда Никодиму
Мефодьевичу.
– Не миновать, чтоб им не быть в тайном
Никодимовом схороне, – давясь в спешке словами, шептал Ленька. –
Стало, либо сама Агафоклея, либо кто еще тот схорон нащупал. И помяни мое слово
– за это убили Никодима! За денежки!
– Может быть, – пробормотала Алена,
опасливо косясь на дверь, за которой Фриц радостно собирался в дорогу. –
Но узнать это можно только там, на месте.
– Все, – рубанул ладонью
Ленька, – завтра пойду опять туда – может, пристроюсь для какой ни есть
работенки…
Алена покачала головой:
– Сам говорил – Ульяна кого попало к себе
не берет! А если тебя признает кто? Нет, ты уж там довольно примелькался! Не
ровен час, кто-нибудь из твоих собутыльников болтанет, что ты невесть сколько
выспрашиваешь тут да вынюхиваешь, – и все, дело загублено. Нет, тебе идти
нельзя.
– А кто ж тогда пойдет? – в отчаянии
возопил шепотом Ленька. – Ты, что ли?
– Разумеется, – спокойно ответила
Алена. – Раз больше некому, мне и идти.
Ленька шутку не оценил – только хмыкнул:
– Тебе? Ну да! Кем же прикинешься? Упырицей,
из могилы восставшей? «Покайся, Ульяна Мефодьевна, не ты ли барахлишко братнино
покрала?» – провыл он замогильным голосом, простирая вперед трясущиеся тощие
руки, долженствующие изображать мертвые кощи, и даже лик его подернулся
синеватой бледностью, и закатились глаза, и дыбом встали волосы, и это было
враз так страшно и так смешно, что Алена не выдержала – зажала рот двумя руками
и зашлась в беззвучном, неостановимом хохоте.
Рядом трясся, тоненько, слабо повизгивая,
Ленечка. Но вот наконец Алена отерла слезы и, еще вздрагивая от неутихшего
смеха, умирающим голосом шепнула:
– Нет, от призрака Ульяна открестится,
отчитается. А я в таком образе к ней приду, что она меня в красный угол
посадит, да еще всяко мне услужать примется!
И, победно сверкнув глазами на озадаченного
Ленечку, она развернулась – и унеслась в комнату, откуда уже давно доносилось
нетерпеливое Фрицево:
– Ленхен, Ленхен! Идить сюда, на дорожка
– сидеть, на прощаний – целований!
Глава 2
Чертогрыз
– Это я? – Алена недоверчиво
поглядела в зеркало. Зажмурилась и опять поглядела: – Ленечка, это я или не я?
– Ты, ты, – кивнул он, однако в
голосе его не было уверенности. – Нечего и думать, что Ульянища тебя
признает, даже я тебя не узнаю!
– Я и сама себя не узнаю, –
пробормотала она, с отвращением отбрасывая за спину свою черную косу.
Это был ужас какой-то. Лицо при черных волосах
у нее сделалось иссиня-бледное, постаревшее. А сколько сил было положено, чтобы
перекраситься! Ленька облазил все дубы в округе, пока набрал довольное
количество нарастающих на них орешков, называемых чернильными. Затем они были
сварены в масле, а когда получилась густая пенистая грязь, Алена развела ее
теплой водой и намазала этой гадостью вымытые и высушенные волосы. Точнее
говоря, мазал Ленька: ведь чернильное снадобье чернило не только волосы, но и
что ни попадя, в том числе руки. Поди-ка заявись к Ульяне с черными крашеными
руками – живо смекнет: здесь что-то не так! Был, конечно, способ сделать волосы
черными и не перепачкаться. В одной из тетрадок, куда отец списывал зелейные
премудрости (с помощью Ленечки Алена тайком перетащила эти драгоценные записи
из батюшкиного дома к себе), значилось: «У кого волосы желты, надо пить
журавлиные яйца, с вином смешанные, – черны будут». Но опробовать этот
совет Алена не решилась. И журавлиных яиц в Москве не сыщешь даже у знаменитых
бухарцев, и это средство неведомо когда подействует. Может, лет через десять –
сие в «Лечебнике» сказано не было. Лучше уж дубовые орешки!