Этой тщедушной карлицы Алена отродясь в глаза
не видела, но тотчас узнала ее по Ленькиному описанию: Агафоклея, наперсница и
ближняя девка Ульянищи. Девкою ее теперь назвать трудно, ведь она была
ровесницей хозяйки, а той уже давненько сравнялось сорок. Хотя, пожалуй,
Агафоклея и впрямь до сих пор оставалась девицею: вряд ли кто польстился на ее
крошечные прелести. Про таких, как она, говорят: «Ни сук, ни крюк – каракуля!»
– и дома звали ее не полным именем, которое было в полтора раза ее длиннее, а
коротко, словно удар в лоб: Фокля. Многие думали, будто она не только телом
убогая, но и головенкой скорбная, однако Ленька уверял, что Фокля хитрее лисы и
опасаться ее следует не меньше, чем Ульянищи.
Вот эта самая Фокля и бежала сейчас к Алене с
явным намерением ее на двор не пускать.
– А ты что повелеваешь? Хозяйка здесь ты?
– Ну, я! – гордо повела носишкою
Фокля.
– Я! – с издевкой хмыкнула
Алена. – Пришла свинья до коня и сказала: вот и я лошадь. А конь отказал:
и ноженьки коротеньки, и ушеньки кургузеньки, и сама как свинья!
Позади раздались странные звуки. Алена
оглянулась: это отмщенный Петруха делал вид, будто закашлялся.
– Ну а коли ты хозяйка, – с усмешкой
спросила она, – скажи, зачем ворота на полночь ставлены?
Фокля громко чихнула – пожалуй, от непомерного
удивления.
– Расти в брюхо, – вежливо
посоветовала Алена: – Что ж ты так неосторожна, голубушка? Разве не знаешь: у
того беда на носу висит, кто не чтит примет да не слушает старых людей. Исстари
всем известно: коли ворота на полночь, стало быть, на север, поставлены,
значит, всякая чертовщина неминуемо должна хозяев одолеть и выжить из дому!
– Складно врешь, – послышался позади
низкий хриплый голос.
И Алене показалось, что все кончилось, не
начавшись…
* * *
Опять противно затряслись ноги, но она нашла в
себе силы обернуться и прямо взглянуть в лицо неведомо откуда появившейся
Ульянищи.
Она показалась еще толще, тяжеловеснее,
нескладнее, чем осталась в воспоминаниях. И лицо было обрюзгшее, покрытое
желтоватой бледностью, с рябинками, которые, знала Алена, наливаются кровью,
когда Ульянища впадает в ярость, так что вся она делается похожа на свою
желто-красно-зеленую мухояровую
[93]
кофту. В эту устрашающую
кофту она была одета и сейчас. Кроме того, на ней была мятая юбка дикого
[94]
цвета, а на голове – черный платок.
Как всегда, при виде Ульяны перло с души,
мутило, но делать было нечего: назвался груздем – полезай в кузов!
– Ты, что ли, честная вдова Ульяна
Мефодьевна? – спросила Алена, пытаясь хоть как-то защититься от
пронизывающего взора, которым Ульяна так и мерила ее с ног до головы.
– Да, это я. Вдова, верно… И сирота, ведь
без мужа жена всегда сирота!
На лице Ульянищи появилось выражение свежей
скорби, на которое Алена непременно купилась бы, когда б не знала доподлинно,
что Ульянин муж скончался уже десять лет тому, и она меж своими не называла его
иначе как дубина стоеросовая, всякий раз прибавляя: «Хвала господу, что от него
избавил!»
Вот бы напомнить ей это и поглядеть, какое
сделается у ней лицо, как она выпучит свои мышьи глазки, запрыгает от ужаса!
Стоило немалых трудов подавить пренелепейшее желание и сказать с
соответствующим выражением:
– Сама сирота, а все ж, известна я, ты
сирот благоденствуешь.
– Благоденствуя сирым, рано или поздно
будешь вознагражден! – ответила Ульяна смиренно.
«Да она дает свою доброту в рост, как братец
ее – денежки давал!» – с трудом подавила усмешку Алена и попросила:
– Мне приюта не найдется… хотя бы на
ночь?
– Ступай вон на сеновал, тебе туда поесть
подадут, – раздался где-то у колен писклявый голосишко, и Алена вспомнила
про Фоклю.
На сеновал? Черта с два! На сеновал она и без
Фоклиной подсказки наведается… немногое время спустя. А пока ей непременно
надобно поближе и подольше побеседовать с Ульянищей. Поэтому она с нарочитым
недоумением поглядела сверху вниз, как бы с трудом разглядев говорившую, и
огрызнулась:
– А ты куда лезешь? Не с тобой разговор!
Ульяна не смогла скрыть ухмылки, однако тут же
осуждающе поджала губы:
– Дерзка ты не в меру, как я погляжу. Ну
да ладно. Скажи, знаешь ли баек, рассказок каких? Про чудеса и ужасти можешь
складно лгать? А то меня ночница
[95]
доняла – спать не могу.
Ночи длинные, темные… – Она зябко повела плечами. – Все чудится,
чудится…
«После моих «баек» тебе и не такое
причудится!» – мстительно подумала Алена, а вслух сказала со знанием дела:
– Отчего ж не быть ночнице? В доме-то
стучит? Стучит!
Ульяна дикими глазами уставилась на нее, потом
переглянулась с Фоклею, которая тоже имела остолбенелый вид, и выдохнула:
– А ну, заходи, убогая! Да скажи – ты об
чем речь-то ведешь?
С этим стуком была связана особая история, и
хоть Алена о ней уже позабыла, сейчас она пришла на память весьма кстати. В тот
самый последний, роковой день, улучив минуту, когда хозяина не было дома,
Фролка вошел в большую светлицу, где на лавке валялась еще не отошедшая от ночных
побоев Алена, и, весело подмигнув ей, сказал: «Ништо! Сейчас мы Никодиму
Мефодьевичу в задницу знатную иглу засадим!» С этими словами он залез в
холодное печное жерло и, немыслимым образом изогнувшись, подцепил где-то в
дымоходе малую дощечку на веревочке. Снова мигнул полуживой Алене и пояснил:
«Как печку затопят, дым зачнет дощечку шевелить – она и примется по камню: стук
да стук. Стук да стук! Никодим-то наш свет Мефодьич попрыгает, повертится: не
иначе, скажет, черти в доме завелись за грехи наши! Авось поутихнет!» Тут же на
крыльце загрохотали недовольные хозяйские шаги, и Фролка предусмотрительно
вымелся в сени, оставив полуживую Алену вяло гадать, было все это – или только
привиделось.
Ей так и не удалось услыхать Фролкина стука: в
тот же вечер Никодим помер, а их обоих сволокли в застенок. Но сейчас, увидя,
как изменилось лицо Ульянищи, Алена поняла: Фролкина «игла» все еще колется!
И она отважно ступила на крыльцо, говоря со
знанием дела: