Афиши Народного дома всегда были написаны затейливо, даже
вычурно, и посетители не упускали случая посмеяться над «высоким штилем».
Впрочем, сейчас Сашеньке было не до «штиля». Она безотрывно смотрела на одну
фамилию, набранную жирным курсивом: «г-н Вознесенский», – и ей казалось, будто
алый цветок, спрятанный под шубкой, ожил и затрепетал от волнения. Словно бы
почуял, кому он должен быть преподнесен!
Саша сдала шубку в гардеробную, осторожно, двумя пальчиками
взяла свой заботливо увязанный сверточек, огляделась – да и ахнула. Мужчин было
не слишком-то много, публика собралась в основном женская, но не это ошеломило
Сашеньку: по фойе там и сям фланировали девицы с небольшими букетиками цветов.
И это – Боже праведный! – это сплошь были герани, редко розовые, еще реже
– белые, но в подавляющем большинстве именно того же алого, искреннего, сердечного
цвета, что и у нее. Эти цветы предназначались артистам, но, хоть в афише
значилось пять фамилий, можно было не сомневаться, что ни г-н Манин (лысый и
толстый, с носом-пуговкой), ни г-жа Маркова (всегда сильно набеленная и
нарумяненная, с неестественным, даже мертвенным лицом, – между прочим,
супруга начальника сыскного отделения, человека, несмотря на должность, весьма
снисходительного и даже позволявшего жене время от времени появляться на сцене
– правда, лишь в благотворительных спектаклях), ни г-жа Черкизова (ненавидимая
подавляющим большинством женского населения города, в том числе и Сашенькой
Русановой), ни г-н Грачевский (бывший премьер, а ныне актер без амплуа, на
подхвате) эти нежные герани не получат, потому что вручены они будут идолу
девичьих и дамских сердец – Игорю Вознесенскому. Внешность его была неотразима
– он напоминал всех героев-любовников, вместе взятых: и блондинов, и брюнетов,
поскольку был шатен…
– Пустырь – засоренное разным хламом и заросшее
бурьяном дворовое место, – громко сказал в это время кто-то.
Батюшки, за размышлениями Саша и не заметила, как прошла в
зрительный зал, причем не только прошла, но и села – в шестом ряду с краю!
Более того – уже началось представление и на сцене стоит конферансье вечера,
актер Грачевский, человек очень немолодой, но весьма благообразный, стройный,
даже худой, с правильными чертами все еще красивого лица и чудовищными мешками
под глазами (весь город знал, что Грачевский пьет запоем). Он не просто так
стоял, а уже начал вести спектакль! С некоторых пор в Народном доме ввелась
такая манера: не возиться с громоздкими декорациями, а обходиться одним-двумя
стульями, столом, лавкой какой-нибудь, а в остальном зрителям приходилось положиться
на свое воображение (буйное или нет – это уж кому как повезло): подробности
места действия (ремарки автора) сообщал им конферансье. Зрителям приходилось
смотреть на пустую сцену и убеждать себя, что они видят именно то, что говорит
конферансье. Правда, Грачевскому охотно верили: не зря и отец Сашеньки, и тетя
Оля уверяли, что он, пока не спился, был прекрасным актером и обаятельнейшим
мужчиной, который оставлял неизгладимый след в сердцах дам и девиц. Теперь на
смену ему пришел другой…
– В глубине двора – высокий кирпичный
брандмауэр, – звучным, очень красивым, хотя и самую малость надтреснутым
голосом произносил Грачевский с вкрадчивой, убедительной интонацией. – Он
закрывает небо. Около него – кусты бузины. Направо – темная бревенчатая стена
какой-то надворной постройки: сарая или конюшни. А налево – серая, покрытая
остатками штукатурки стена того дома, в котором помещается ночлежка Костылевых.
Она стоит наискось, так что ее задний угол выходит почти на средину пустыря.
Между нею и красной стеной – узкий проход. В серой стене два окна: одно – в
уровень с землей, другое – аршина на два выше и ближе к брандмауэру. У этой
стены лежат розвальни кверху полозьями и обрубок бревна длиною аршина в четыре.
Направо у стены – куча старых досок, брусьев. Вечер, заходит солнце, освещая
брандмауэр красноватым светом. Ранняя весна, недавно стаял снег. Черные сучья
бузины еще без почек. На бревне сидят рядом Наташа и Настя. На дровнях Лука,
Барон и Бубнов…
Проговорив все это, Грачевский сделал легкий поклон в
сторону названных лиц, показывая, что конферанс завершен, однако со сцены не
удалился, а присел рядом с Прошенко – Лукой и Маниным – Бароном. Теперь он был
уже не конферансье, а Бубнов.
Г-жа Маркова, закрыв глаза и качая головой на манер
китайского болванчика, нараспев произнесла первую реплику своей роли:
– Вот приходит он ночью в сад, в беседку, как мы
уговорились… а уж я его давно жду и дрожу от страха и горя. Он тоже дрожит весь
и – белый как мел, а в руках у него леворверт …
Нарочито неправильно выговорив это слово, она поджала губы и
вытаращила глаза.
Г-жа Маркова, даже и в роли босяцкой девицы Насти, была, по
обыкновению, набелена и нарумянена сверх всякой меры, вдобавок напялила на себя
какие-то мятые, поношенные кофту и юбку. Конечно, это была не ее собственная
одежда: отказавшись от декораций, в Народном доме не зашли столь далеко, чтобы
отказаться и от костюмов, тем паче что для пьесы «На дне» костюмы имелись
подлинные, за немалые деньги купленные в свое время для премьеры у самых
настоящих босяков с Миллионки – тех, с которых Максим Горький и копировал своих
ночлежников.
Когда Шурка Русанов (тогда еще совсем маленький) услышал о
том, что актеры выходят на сцену в настоящих босяцких обносках, он наотрез
отказался идти в театр: «Босяки вшивые, значит, и костюмы у них вшивые, а я
вшей боюсь!» Шурка был чудовищно, просто патологически чистоплотен, слова «вши»
и «микробы» были у него самыми ругательными, и тетя Оля прочила ему будущность
бактериолога вроде Коха, Эрлиха или русских – Ценковского, Габричевского и Ильи
Мечникова (она обожала читать медицинские журналы, потому что сама была
несостоявшаяся медичка), потихоньку подзуживая, чтобы не шел после гимназии в
Коммерческий институт, как того требовал отец, а ехал бы в столицу поступать на
медицинский факультет университета. Шурке в столицу ехать ничуть не хотелось,
он надеялся, что в Энске вот-вот откроется свой университет со своим
медицинским факультетом, на что в свое время были пожертвованы деньги
миллионером Кондратием Рукавишниковым. Однако со смертью последнего дело
открытия университета что-то заглохло и было положено отцами города в самый
долгий ящик…
– Ишь! Видно, правду говорят, что студенты –
отчаянные… – раздалась реплика другой актрисы, и внимание Сашеньки
переключилось на нее.