Она плакала, металась, билась, рычала, кусала его за плечи.
Он усмехался, хохотал, стонал, щипал ее за грудь и оставлял синяки на шее, а то
вдруг начинал задыхаться и бормотать: «Ну, еще подмахни. А ну! Еще давай!» Черт
его знает, откуда она знала, что это значит, но подмахивала , сколько хватало
силы, пока не ощутила, как набухает мужская плоть внутри ее тела, чтобы
излиться потоками семени.
Длилось это, как чудилось Марине, бесконечно, и смутно было
в ее глазах, в ее рассудке, как вдруг, чуть разомкнув веки, она увидела, что
усы Павла, пышные усы, так приятно щекотавшие ей шею и плечи, вдруг… отвалились
с левой стороны! Увидев ее испуганные, расширившиеся глаза, он остановил свое
движение вверх-вниз, засмеялся, вовсе сорвал усы, а заодно… заодно сдернул и
бороду.
Марина испустила короткий хрип. Перед ней было лицо
человека, которого она однажды видела и который ей ужасно не понравился, –
Андрея Туманского, врача сормовской рабочей больницы, прихвостня угнетателей!
Он представил в суд – Марина знала это от Шурки Русанова – справку о том, что
потеря рабочим Басковым зрения произошла вовсе не от раны во время работы, а от
неправильного самолечения. Он высокомерно смотрел на Марину на приеме у
Шатиловых и слова ей не сказал!
И вдруг до нее дошло, почему не сказал. Да ведь скажи он
хоть слово, и Марина мгновенно узнала бы голос Павла!
Так что ж это получается, а?!
– Ну что, узнала меня? – спросил Туманский,
ускоряя движения, и Марина начала задыхаться. – Кто тебе больше нравится –
я или он? – Оперся на одну руку, протянул другую в сторону и, подхватив с
полу давно валявшиеся там и лишь чудом не раздавленные очки, нацепил их на нос.
Марина подмахнула так, что едва не сбросила с себя
Туманского, и зашлась криком восторга…
И вот теперь, стоя перед зеркалом и озирая в блеске лампад и
свечей свое нагое, испятнанное синяками и укусами тело, она думала, что самой
упоительной в тот момент была мысль, что ею обладают словно бы двое мужчин
разом: и Павел, и Андрей Туманский. Обожаемый товарищ и враг.
«Я распутная? Да! Я распутная, развратная! – с
восторгом подумала Марина. – Я, Мопся, только что имела двух мужчин
одновременно! И двое мужчин имели меня!»
– Я развратница… – повторила она медленно, с
невероятным наслаждением произнося каждый слог. – Я распутная шлюха. Меня
из-на-си-ло-ва-ли. Меня… – Она с запинкой выговорила вовсе уж несусветное:
– Меня…ли!
От усталости все тело у Марины болело, между ног просто-таки
пожар горел, однако она чувствовала, что голод ее не утолен. Испуганно
подумала, что будет делать, если Павел слишком долго не вызовет ее на явку.
Придется звонить на квартиру Туманского. В Сормово. Но что ему сказать? Что
говорят женщины мужчинам в тех случаях, если ощущают неодолимое желание?
Да, наверное, ничего, женщине ведь говорить о своих
чувствах, тем паче о желаниях, непристойно. Но это – обыкновенной женщине, а
Марина Андрею – кто? Товарищ! Они соратники по борьбе. Это другое. Это высшее!
Это…
Он нужен ей. Она без него… Что теперь она без него?
Кстати, Марина все же тогда не удержалась и спросила, почему
он дал такое свидетельство насчет увечья Баскова. Андрей (или уже Павел, он,
кажется, снова был в усах и очках) усмехнулся:
– Да зачем нам справедливость Шатилова, справедливость
администрации? Рабочий всегда должен чувствовать себя угнетенным, униженным,
раздавленным. Только тогда что-то может получиться у нас, у партии, у
революции!
Марина вспомнила, как сама говорила Тамаре: «Чем больше
мучеников, тем крепче будут стоять стены нового здания!» – и о том, что любые
деньги нужны партии, в том числе те, что заработаны на крови и слезах.
Поразительно, до чего сходно мыслят они с Андреем, в смысле с Павлом… Нет, все
же с Андреем!
А может, и Андрей Туманский – не настоящее его имя? А каково
же оно? Скажет он ей когда-нибудь? Это будет ей как награда… за преданность
революции, преданность идеалам… преданность и верность ему… и тем
телодвижениям, которые они в едином ритме совершали на продавленном диване в
какой-то замшелой комнатушке на явочной квартире на Ковалихе.
Сейчас, перед зеркалом в молельне-умывальной, больше всего
на свете хотелось испытать это вновь.
Вздыбились от возбуждения соски. Марина провела рукой по
животу, скользнув ладонью ниже, ниже, сквозь завитки волос междуножья,
облизнула пересохшие губы… и как в тумане расслышала голос Василисы за стенкой:
– Да сказано же, не пущу! Барышня в молельне. Да что ж
вы за нечестивец, куда лезете, господин хороший?! Да мне ведь все равно, кто
вы… Ай, пакостник, а ну, пусти!
В то же мгновение зеркальная дверь, перед которой стояла
Марина, распахнулась и она увидела высокого темноволосого мужчину, который
почти у всех женщин в первую минуту вызывал одну мысль: он больше похож на
актера, чем на начальника сыскного отделения. Чуть поодаль визжала и дергалась
Василиса, которую крепко держал за руки какой-то невзрачный, худощавый молодой
человек.
Василиса при виде голой барышни враз умолкла, словно
подавилась визгом.
Марина, впрочем, только скользнула по ней взором – и снова
уставилась на Смольникова. Глаза у него были совершенно черные, непроницаемые,
однако беглого обмена взглядами хватило, чтобы Марина вдруг с ужасом поняла: а
ведь Смольников знает, почему она стоит здесь голая и почему у нее пересохли
губы, и торчат соски, и также знает, что минуту назад делали ее бесстыдные пальцы,
запутавшиеся в завитках вспотевших волос…
О том, что Смольников может знать о ней и другие, куда более
страшные, более опасные вещи, Марина почему-то не подумала.
* * *
В Венеции, там, где «Марк утопил в лагуне темной узорный
свой иконостас», Константин и Эвелина встретили других русских, забавное такое
семейство: мужа с женой, дочку и сына да в придачу их деда с бабкой. Все хорошо
образованные, безукоризненно воспитанные, красивые, прекрасно одетые. Общаться
с ними было – одно удовольствие, все-то они знали и о мире, и о Боге, и о новом
искусстве, и о расписании поездов на железной дороге. Фамилия их была
Северцевы.