Досталось ему ни за что ни про что: ведь он искренне
радовался исчезновению Данилы, поскольку граф не раз грозился, что станет
прибегать к услугам нового парикмахера, а косорукого Филю сдаст в рекруты при
первом же наборе. Теперь сия угроза отпала, чем Филя был весьма доволен, только
жалел добрейшего Елизара Ильича. Он стоял под воротами и плакал украдкой, когда
вдруг подскочила, как бешеная, графиня. Не тотчас Филя уразумел: надобно снять
распятого управляющего, не то ополоумевшая баба до смерти забьет.
Требование сие было опасно, даже безумно. Но, сказать к
чести Фили, он ни на миг не задумался: вмиг подлез под ноги повешенного и
приподнял его, чтобы не терзать новой болью вывернутые в плечах руки.
Елизавета, подоткнув пышные юбки, с незнаемой прежде ловкостью взобралась на
березу, росшую у ограды, потом на воротину и принялась распутывать веревки,
стиснувшие руки Елизара Ильича.
Узлы закровавились, заколодели. Елизавета переломала ногти и
вся исплакалась, пока их распутала; наконец и это дело было сделано. Филя
принял бесчувственного управляющего на руки и уложил его на траву под забором.
Елизавета спустилась с воротины и припала к безжизненному
телу, с ужасом вглядываясь в почернелые глазницы, прикушенные белые губы и
обострившиеся от мучений черты.
Она плакала навзрыд. Что-то словно бы обрывалось сейчас в ее
сердце. Она будто вновь и вновь теряла тех многих, многих, близких и далеких,
любимых и врагов: Неонилу Федоровну и Леонтия, Хонгора и Анзан, Эльбека и
Баграма, Гюлизар-ханым и Сеид-Гирея, Дарину и Гюрда, Славко и Хлою, Фальконе и
Августу, и Макара-тюремщика, и Николку Бутурлина; и тех, кто был оплакан ею; и
тех, кто просто исчез в дали времени: Алексея, Татьяну, Вольного, Лисоньку –
всех, всех, всех! Она плакала и умоляла хоть этого, последнего оставшегося у
нее друга не покидать ее. Не уходить. Не умирать. Ведь виновата она, а платить
по долгам выпало ему, и этого ей не перенести, не пережить, не простить себе!
Вдруг чьи-то руки подхватили Елизавету под мышки и грубо
вздернули с такой силою, что она невольно вскрикнула, рванулась, повернулась и
обмерла, увидев графа.
Никогда еще не видела Елизавета ненависти в ее столь явном и
прямом обличье. Ненависти испепеляющей, убийственной и убивающей. И, как
зачарованная, смотрела в это искаженное лицо, глаз не могла отвести от
заносимой Строиловым палки, удар которой должен был уложить ее на месте,
раскроив голову.
Но тут истошный вопль воротил ее в чувство:
– Стой, Валерьян! Опомнись! Сейчас не время!
И не тотчас осознала Елизавета, что это розовокудрая Анна
Яковлевна кричит, повиснув на плечах своего любовника, вцепившись в него, как
кошка…
* * *
Первым чувством Елизаветы было недоверие.
Неспособна она была осмыслить, что движет ее
неприятельницей, но знала доподлинно: не может быть сей порыв чувством добрым!
И даже если бы она своими ушами услышала, как Аннета молит о снисхождении для
будущей матери, все равно бы не поверила! (И правильно бы сделала, как покажут
дальнейшие события… Но об том речь еще впереди.) Скорее, Анна Яковлевна
сообразила, что даже и графу Строилову не сойдет с рук прилюдно убить свою
жену, пусть она враг ему и открыто поперек мужа пошла.
И таково было влияние Аннеты на Валерьяна, что он опомнился,
руку опустил и отступился от Елизаветы, весь дрожа. Только прорычал напоследок:
– Этого – в погреб, под замок, на хлеб и воду, ежели
очухается. Никакой помощи ему не давать, не то со всех шкуру спущу! А ты к себе
иди и остерегись попадаться мне на глаза! Иначе…
Глаза его вновь налились кровью, но Елизавета уже со всех
ног неслась к дому, вспоминая слова Фальконе: «Ежели один раз пуля мимо
просвистела, то сие не означает, что она вторично в цель не попадет».
Впрочем, еще и вечер не настал, как Елизавета вновь забыла
об осторожности и твердо решила пробраться к управляющему: оказать ему подмогу,
какая в ее силах. Понятное дело, надо быть самоубийцею, чтобы сделать это у
всех на виду, и Елизавета решила дождаться ночи. Однако, чуть стемнело,
обнаружила под своей дверью старшую горничную Агафью, на сей раз без жаровни и
бутыли с уксусом, но с лучиною и недовязанным чулком.
Агафья уселась прямо на ступенях – судя по всему, следить за
мятежной графиней. На Елизаветино возмущение она сперва отмалчивалась,
крестясь, потом нехотя буркнула: барин, мол, велел. Приходилось признать, что
Валерьян неплохо изучил нрав своей жены и принял меры предосторожности!
Елизавета вернулась к себе и призадумалась. Оставалось
вылезти из окошка или пристукнуть окаянную бабу, но она не смогла решиться ни
на то, ни на другое: боялась высоты, а Агафья… что Агафья – раба бессловесная!
Убеги графиня из-под ее надзора, этой старой наушнице кожу со спины сдерут
розгами; так что Елизавета принесет своему отчаянному безрассудству еще одну
жертву.
От ярости и беспомощности она вдруг почувствовала себя такой
измученной, будто все силы враз истекли из ее тела. Или это беременность
сказывалась?.. Спасибо хоть на том, что нынче ни разу не тошнило; даже когда
сердце зашлось при виде окровавленного Елизара Ильича или встретилась с
безумным взором графа. Словно бы дитя ее, как и она сама, замерло, затаило
дыхание во чреве, до смерти испуганное свирепостью того, от кого было зачато.
Впервые Елизавета обнаружила, что без раздражения и злобы
думает о своем нежеланном бремени. Впервые посетила ее простая, очевидная и
такая утешительная догадка: это прежде всего ее дитя, а уж потом Строилова!
Ведь именно она, а не муж ее носит ребеночка в своем теле, сотворив его из
плоти и крови своей, заставляя стучать его сердчишко. И совсем неудивительно,
что оба они боятся одного и того же. Елизавета вспомнила белоголового,
синеглазого Алекса, тугого, как вишенка, Мелека и сморгнула внезапные слезы.
Тем более странные, что губы ее слабо улыбались. Она уже не раз убеждалась, что
упорные, пусть даже и не осознаваемые мечты о чем-либо иногда могут чудесным,
странным образом воздействовать на судьбу (вот ведь пересек Лех Волгарь ее
жизненный путь именно в тот миг, когда скрытая тоска об Алексее Измайлове дошла
до предела, а к добру, к худу ли – это уже не суть важно); и решила с этой
минуты думать о своем ребенке не как о неизбежном зле, а как о божьем даре
(говорят же в народе, что дети – благодать божья!). Надо сей дар принять если
не с благодарностью, так со смирением и приложить все силы души и тела, чтобы
изжить из него, еще не рожденного, всю тьму и черноту, которые он мог
унаследовать от отца.