Но полно! Да живет ли по-прежнему цыганка там, где жила? Не
ушла ли и она в тот мир призраков, куда уже переселились почти все близкие
Елизавете люди?
И все это время, пока Елизавета непрестанно меняла
набухавшие кровью примочки на теле Гребешкова и осторожно снимала присохшие
клочья рубашки, душа ее, словно почтовый голубь, летала над сизою волжской
волною в поисках того единственного в мире желтого песчаного бережка, которого
касался своим огромным крылом бескрайний лес, осеняя тот покосившийся,
приветливый, уютный домишко, где таинственно перешептывались пучки сухих,
душистых трав, развешанные по стенам, где дышал такой покой!.. Она до того
отчетливо представила, как входит в этот дом и целует милое, смуглое лицо,
крест-накрест перечеркнутое двумя розовыми шрамами, что в первую минуту даже не
удивилась, когда две маленькие, сухие руки вдруг отняли у нее чистую тряпицу, а
такой знакомый, такой родной голос тихо проговорил:
– Дай-ка мне, доченька. Это уж моя забота. А ты лучше
отдохни.
* * *
Самое удивительное, что Татьяна давно была неподалеку! Еще
когда Вайде не удалось унести той мартовской ночью потерявшую сознание
Елизавету, он послал человека к Татьяне с известием, что «княжна Измайлова»
вновь объявилась. То есть Елизавета еще тогда встретилась бы с этой самой
родной в мире душою, если бы не помешал Гребешков, уверенный, что спасает ей
жизнь. Господи, как подумаешь, сколько путаницы, сколько недоразумений в
судьбах человеческих, как причудливо и нелепо сплетены они!.. Ведь не спугни
тогда управляющий Вайду и Соловья-разбойника, возможно, они и впрямь унесли бы
Елизавету, но она не помогала бы им выручать Данилу-парикмахера, и их дерзкая
попытка могла бы провалиться; не ввергнули бы тогда самого Гребешкова в бездну
страданий; не разъярили бы графа Строилова до безумия, что повлекло новые
невзгоды для Елизаветы… Но что об этом говорить! Теперь, описав сию причудливую
кривую, все вновь воротилось на круги своя: появилась Татьяна, и в сердце
Елизаветы вспыхнула надежда, что ее заточение в этом доме пришло к концу.
Она ни на миг не сомневалась, что Татьяна поддержит ее и
поможет бежать отсюда куда глаза глядят, хоть в кривой домишко под Василем,
хоть в берлогу лесную, хоть в самое логово разбойничье, лишь бы подальше от
новых надругательств строиловских, кои не замедлят статься, лишь только
Валерьян соберется с силами. И мало сказать, что она была потрясена, когда
Татьяна только нахмурилась и головою покачала, выслушав сей горячечный план,
твердо сказала: «Нет».
* * *
Рыдания Елизаветы разнеслись по всему дому, и Потап
Спиридоныч, не дошед до четвертой перемены блюд, прервал свое пиршество и
прибежал как был, с салфеткою на шее, не сомневаясь, что Валерьян
преждевременно очухался и вновь принялся за свое злобесие. Это было бы
непереносимо для его самолюбия силача и кулачного бойца. Поэтому у Шумилова
тотчас же отлегло от сердца, когда он узнал, что граф по-прежнему лежит в лежку
и встанет еще очень не скоро. Тогда Потап Спиридоныч решил, что графиня
оплакивает свершившуюся кончину своего самоотверженного управляющего. Однако
тот оказался вполне жив, хоть и простерт на постели бледный, с закрытыми
глазами, столь ловко и тщательно забинтованный с головы до ног, что более
напоминал тряпичную куклу, нежели человека. Тут Шумилову оставалось только развести
руками, ибо третьей причины для слез милой графинюшки он вообразить никак не
мог! Однако, услыхав, каким тоном разговаривает с нею бог весть откуда
взявшаяся черная и страшная особа с физиономией, исполосованной уродливыми
шрамами, он решительно содрал с шеи салфетку и закатал рукава для расправы с
«этой разбойницей». Но, наткнувшись на прямой, спокойный взор черных очей,
вдруг остолбенел и почему-то никак не мог ни с места двинуться, ни рукой-ногой
шевельнуть.
Потап Спиридоныч слыл тугодумом. Но того времени, пока он
пребывал в некоем подобии столбняка, ему как раз хватило, чтобы сообразить: сия
чернавка – это бывшая нянюшка графини (так Елизавета отрекомендовала Татьяну,
дабы избежать вопросов; она давно усвоила, что излишние подробности возбуждают
ненужное любопытство и только вредят делу), любимая ею более всех на свете и
крепко любящая ее, да почему-то нипочем не желающая выполнить самой малой ее
прихоти – увезти из Любавина!..
Поняв, что человек-гора призадумался, а стало быть, его
гнева можно не опасаться, ибо одно с другим в нем не уживалось, Татьяна отвела
от него предостерегающий взор (и точно заклятье сняла – Потап Спиридоныч сразу
ощутил, что его как бы «отпустило») и строго посмотрела на рыдающую Елизавету:
– Чего ж ты в бегстве искать вознамерилась?
– Воли! – всхлипнула Елизавета. – Пустите меня одну, коли к
себе принять не желаете. Проживу как-нибудь!
– Одну? – повела бровью Татьяна. – Так ли? Да разве ты
одна?..
Тут Потап Спиридоныч, прежде о Елизаветиной беременности не
слыхавший, глаза вытаращил. С новой силой поразила его подлость Валерьяна,
который, оказывается, злоумышлял убийство не только жены, но и нерожденного
дитяти своего!.. И вновь Татьяне пришлось утихомиривать Шумилова, который
разрывался меж двух намерений: тотчас писать в Санкт-Петербург могущественным
свойственникам своим, Шуваловым, жалобу на графа Строилова для передачи ее
императрице в собственные руки или бежать прямиком к Валерьяну, чтобы поскорее
выбить из него остатки его злокозненной жизни. В полное оцепенение повергло его
таинственное изречение цыганки:
– Говорят, граф больно спать любит. А ведомо ли вам, что
говорят люди: кто засыпает тотчас, как ляжет в постель, тот долго не проживет.
Вот помяните мое слово!
И она вновь повернулась к рыдающей, разгневанной Елизавете:
– Ты теперь не одна, Лизонька, и не токмо о своем будущем
думать обязана. Сама знаешь пакостную натуру супруга своего! Стоит тебе уйти, и
никогда уже не докажешь, что дитятко твое зачато и рождено в законе и полные
права имеет на титул и имение…
Тут, как ни была серьезно настроена Татьяна, не могла не
расхохотаться, увидев лицо Елизаветы, так и вытянувшееся при этом невероятном,
фантастическом проявлении практицизма у вольной, независимой цыганки.
– Это лишь сейчас, издалека, мерещится, будто любой кусток
тебе домок, любая травинка – перинка, а ягодка – скатерть-самобранка. А
пробедствуй, постранствуй-ка с дитем: это ли воля, коей ты жаждешь? Чем жить
станешь? Каким ремеслом? В прислуги пойдешь? Или в гулящие? Или опять взамуж
продашься? Да за кого? Бывает ведь и хуже!
– Куда еще хуже?! – пискнула Елизавета.
Татьяна грозно кивнула:
– Что незнаемо, то всегда хуже. А этот, твой-то лиходей,
весь как на ладони со всем его кощунством и чудесами. Каждый шаг его можно
наперед угадать…