Но годов мне было… восемнадцать. Куда ни кинь, дитя еще и побороть соблазн детскому сознанию непосильно.
Словом, дюжил я, дюжил, преодолевал изо всех сил искушение и не преодолел, схватил колбаски и схрумкал их, как морковки. Были они очень вкусные…
Съел я колбаски и испугался, стал вслушиваться в себя. Вот вроде бы где-то… в животе что ли, забурлило, потом выше кольнуло, потом жирным дымом отрыгнулось…
Помирать, однако, скоро придется.
Но тут началась стрельба, пошла работа до седьмого пота, немцы открыли ответный огонь, прицельно бьют по своей оставленной позиции, знай поворачивайся да в землю скрывайся.
Не успел я опомниться, вечер наступил, ужин принесли. Поел. Попил чаю. Выспался. Ничего не болит.
Впе-эред, на Запад! Живы будем — не помрем!
Вербное воскресенье
Каждую весну, когда в лесу засинеет снег, вспучатся речки и появятся первые проталины, начинает выстреливать мохнатыми шишечками веснянка-верба.
И этот первый привет расцветающей земли в вербное воскресенье люди несут на кладбище близким своим и прикрепляют венки к крестам, звездам, обелискам.
Кладбище уральского городка, в котором я прожил много лет, расположено на крутой и голой горе. Почва здесь неприютная, каменистая, и потому на кладбище мало растительности. Есть только крючковатые приземистые пихтачи, обожженные ветрами, да взлелеянные памятливыми людьми липки и несколько березок. Зато всюду на могилах железные памятники и оградки. И уже по этому можно заключить, что в городе живут металлурги. Среди множества захороненных на кладбище людей закопан и кусочек металла.
В войну мастер мартеновского цеха упал в шестидесятитонный ковш с металлом. По древнему обычаю железоделателей, полагалось весь этот ковш вылить и схоронить, но шла война, и стране очень нужен был металл.
Тогда почерпнули из огромного ковша маленький ковшичек стали и унесли на кладбище.
Были здесь и такие могилы, возле которых люди опускали глаза и проходили быстро, виновато. Завалившиеся холмики, и над ними десятка два наспех сколоченных из досок и фанеры пирамидок и ни одного деревца. Только несколько диких кустов шиповника ершились на этих могилах. В июне они роняли сморщенные лепестки цветов на вымытый дождем камешник.
Но однажды пришли школьники, комсомольцы, бывшие фронтовики и убрали жалкие пирамиды и сделали братскую могилу тем, кто умер от ран в госпиталях этого города. Местный скульптор-самоучка слепил из глины памятник, и местные же заводские рабочие, всю жизнь варившие только чугун и сталь, своеручно сделали форму и отлили из чугуна фигуру солдата.
Он стоял, горестно насупив брови, с каской в руке. На спине у него топорщился не то вещмешок, не то плащ-палатка. Он был неуклюжий, этот чугунный солдат. Но сработан от всего сердца, и потому приняли его как родного, не замечая корявин.
А принимали его не по акту.
Наши женщины считают, что неоплаканная могила бывает только у сирот. Ну а всякий человек хочет, чтобы его родные даже после смерти не были одинокими.
Усталые от выплаканных слез, прижимая платки к глазам, женщины покидали кладбище. Но вот одна из них свернула к чугунному бойцу, положила у подножия памятника несколько веточек вербы и тихо сказала:
— Неоплаканные, неоцелованные вы, сыночки, и жестка-то вам могила сиротская. Где же это ваши матери-страдалицы? — Она замолкла на минуту, и по лицу ее сыпанули слезы. — Ведают ли, знают ли они: где ваш приют последний? Могила моего Степанушки в болгарской стороне. Пусть матери тамошние умягчат ему землю слезою своею, а я вас, милые, оболью, омою слезьми вдовьими…
К голосу этой женщины присоединился второй:
— Где ты, где ты похоронен, сокол ненаглядный, Пантелей ты мой Иванович? Есть ли у тебя могилка, у любезного? Мягка ли тебе матерь-земля?..
— Чьи вы, деточки, чьи вы? — уже спрашивал третий голос. — А не видали ли вы сыночка мово? Не встречали ли его в битве с ворогом? Улетел, спокинул меня, горемышную, и не знаю-то я о нем малой весточки…
Оградка, посреди которой стоял неуклюжий и всем родной человек, все заполнялась. Рос ворох верб возле памятника. Не осталось уже места в оградке, и тогда женщины начали становиться возле нее на колени, и кланялись земле, и целовали ее мокрыми от слез губами, чтобы мягче и ласковей она была.
…Каждую весну, когда засинеет в лесах снег, и высвободит проталинки, когда распустится верба-веснянка, раздается плач на этом кладбище. И всякий раз, когда я слышал его, этот плач, сердце останавливалось у меня, и думал я: если все женщины земли соберутся на солдатские кладбища, мир содрогнется и падет ниц перед этим горем.
Кровью залитая книжка
На улице Предмостной ткнулся в меня человек в помятом пиджаке:
— Восемь копеек, — хрипит. — До дому доехать… — И сует мне красную книжку. Пригляделся — инвалидный билет. — Восемь копеек. Ну, гривенник! — и все сует и сует книжку.
— Ты что? — растерялся я. — Ты что?
Хотел крикнуть: «Кого позоришь? Чего позоришь?..»
Да ведь бесполезно. Не поймет. И только повторялось и повторялось, беспомощно, растерянно: «Ты что? Ты что?..»
У меня у самого под грудью лежит инвалидная книжка — самый горький и дорогой документ. Я его редко достаю — нас мало осталось. Скоро и книжки, и инвалиды войны исчезнут…
А этот людям в лицо тычет, на выпивку серебрушки вымогает кровью облитой книжкой.
Стыдно-то как, Господи!
Горсть спелых вишен
— Куда ты прешь? — кричал дежурный по комендатуре города Винницы на сержанта в хромовых сапогах и с портупеей и одновременно отстранял его от барьера, стеной ставшего между властью и посетителем.
— Не имеешь права орать! — тоже громко возражал сержант с портупеей и стучал кулаком по медали «За боевые заслуги». — Я кровь проливал!
— А я что? Сопли? — еще больше завихрялся дежурный.
— Кто тебя знает? — сомневался сержант. — Вон личность-то отъел…
— Отъел?! — подскакивал на стуле дежурный. — Давай померяемся.
Было неловко слушать дежурного с офицерскими погонами. Злил и сержант, который лез на рожон и не уступал ни капельки старшему по званию. Он был наглый, этот сержант, и думал, что нахальством можно всего добиться. Глядя на него, осмелели и другие, задержанные на улице и на станции военные без увольнительных, а то и без документов. Они стали посмеиваться, курить без разрешения и вообще вести себя вольно.
Я отошел от барьера в угол и сел. Надоели. Все надоело. Черт меня дернул отстать от эшелона в этой Виннице! Ни ближе, ни дальше.