В кафе приветливо кланяющийся, грустный ликом босниец в турецкой феске подал кофе и пиво, печально что-то сказал сопровождавшему нас в поездке по Боснии сараевскому писателю Сарайличу. Изет попросил принести газету и прочел нам пространный, по-восточному витиеватый некролог: вчерашней ночью с Турецкого моста в Неретву бросился юноша Милан Чуранович. Покончил он счеты с жизнью оттого, что посчитал себя некрасивым…
Мы невольно и немо смотрели на беснующуюся под нами Неретву, в которой от напряжения и страсти была пихтово-зеленая, почти темная вода. Ниже моста река с грохотом укатывалась под выбитую гранитную стену и с бешеной пеной на губах вылетала оттуда на свет белый, чтобы мчаться дальше, рушиться с гор и успокоиться в большом морском просторе.
Здесь, у Мостара, в Неретве, даже костей юноши Милана Чурановича не найдут, похоронить нечего будет.
Мы что-то вяло и тихо говорили о том, как не научены молодые люди ценить жизнь — жизнь, которая никогда ни в ком не повторится, и еще о том, что среди стариков мало самоубийц, хотя порою им бывает ох как невмоготу: непризнаны и обделены куском хлеба, и одиноки, и сиры, но живут как могут, отдаляя себя от смерти…
Когда шла недавняя война в Боснии, редкая по своей жестокости и разрушительности гражданская война, я повстречал человека, участвовавшего в боях, и спросил, что с Мостаром. Разрушен, разбит красавец Мостар, разрушена старая, горемычная, страшное землетрясение пережившая Баня-Лука, почти стерта с земли богатая Тузла, да и само Сараево тоже пострадало от войны.
— А мостик? Турецкий мостик? — воскликнул я.
Все, все в прах, в порошок обращено, чуда, сотворенного человеческими руками, Турецкого мостика, больше нет на земле. Кто его взорвал — мусульмане, христиане, католики? — поди теперь узнай. Мостар разделен по Неретве на две половины, и боснийцы, умывшие себя и республику кровью, зализывают раны, но продолжают катить бочку друг на друга.
И кафе на горе смерти в Сараево давно нет. Зачем оно? Когда идет массовое убийство так успешно, утешений и утешителей не напасешься.
Умирающие огни
Я увидел это по телевизору. По нему ныне много показывают разных ужасов, но то был не ужас, а почти из потустороннего, из невообразимого, отчего берет оторопь и чего осмыслить невозможно.
В центре многолюдного города Сеула случился обвал. Целая площадь провалилась в метро. Дело было к вечеру, потому что в домах горели огни, но еще возможно было снимать, и безвестный кинооператор, выполняя определенную ему Богом работу, снимал страшную трагедию.
Как-то невзаправдашно, играючи скатывались во все расширяющуюся воронку машины, не смогшие затормозить, троллейбусы, автобусы, велосипеды, мотоциклы, люди, не сумевшие вовремя остановиться; роем, рассыпаясь на ходу, катились в тартарары торговые сооружения, киоски, павильоны, какие-то будки, но прорва все вбирала и вбирала в себя неумолимо и неотвратимо то, что было обречено.
Вот и до домов дошло.
Огромный, этажей в двадцать, дом на заднем плане экрана начал оплывать, разваливаться, сорить вокруг и взрываться пылью.
Но прежде чем все это началось, в доме стали гаснуть и умирать огни, не вдруг, поэтапно, будто кто-то стирал одну светящуюся полоску за другой, этаж за этажом, лишь где-то потерянно, забыто светилось секунду-другую, искрило окно или дверь, и вот чернел, исчезал насовсем и этот свет.
Длилось видение недолго, дом со всеми его окнами погиб в несколько минут. Также, наверное, умирали другие дома и огни в них, но оператор, вероятно, успел снять только этот дом, что был напротив, или, ошеломленный, не заметил гибели других строений.
Однако теперь я знаю, наглядно знаю, что, если начнется светопреставление, свет, прежде чем кончиться всему живому на земле, умрет первым.
Судя по тому, что творится на свете, ждать этого осталось недолго. Одни правители, показывая гонор и желая припугнуть соседей, будут сжигать целые города и государства карающим оружием, от которого одна защита — ответный удар. Недавно пересевшие с коней и верблюдов шейхи и какие-то темнолицые вожди, не отличающие убийственную силу дубины и копья от водородной бомбы, тайно приобретут, купят, хотя бы у нас в России, оружие, способное уничтожить и наших, и ихних, и этих голожопых богатеев, пляшущих вокруг древнего костра.
Наши генералы за еще одну досрочно повешенную звезду на погоне, за подмосковную виллу продадут что угодно; лобастые и лукавые конструкторы соорудят сверхсекретное оружие ради все того же престижа и чтобы, как они говорят, «сохранить рабочие места» для себя и бесстыжей орды на «перспективном направлении» в «науке» и не менее перспективном производстве; полуголодный российский офицер, ради квартиры в городе и шубы для жены, продаст вверенную ему кнопку; призванный из приблатненной шпаны безответственный солдат самой разболтанной армии за поллитру отдаст хоть себя, хоть охраняемый им объект…
И тогда…
Я снова и снова явственно вижу умирающие в современном доме современного города огни, и меня охватывает чувство покорной беззащитности, я начинаю, хотя и смутно, понимать, что означает слово рок.
Опять самосожжение
Эта картина навсегда.
Едем мы из Ашхабада в горы, на речку Фирюзу. Солнечно, светло вокруг, поля хлопчатника, сады в подгорье — все-все в каком-то благостном зеленом покое, в долгожданной благоухающей умиротворенности.
А в той стороне, где пустыня, — слепящее солнечное марево. Что-то в нем плавает, дрожит, переворачивается, размывается, растекается иль рвется в клочья. Оттуда, как из только что закрытой русской печи, веет пеклом.
Но здесь, в подгорье, все захлебывается цветом, зеленью, вроде бы не сеяно, не сажено, само собою, по Божьему велению, все тут растет и само себе радуется. Нечастые, бедные строения из глины, с вытоптанной вокруг рыжей землею выглядят неуместно и странно: как так убого и уныло можно жить и бытовать среди такого роскошного убранства! Реденькие животные — козы, овцы да куры, пытающиеся что-то вырыть из засохшей глины и сорного песка среди слепых жилищ, — тоже унылы и тощи, в свалявшейся шерсти, в грязном и редком пере. Но в хлопковых полях и виноградниках пестро и празднично от стаек детей. Однако они не праздно гуляют по близлежащим полям, они трудятся.
Я попросил остановить машину, мы пошли в хлопковое поле посмотреть на тружеников-детей. Шестеро их, младшему годика четыре, старшей девочке, возглавляющей трудовую артельку, годов пятнадцать. Прекратили работать дети, настороженно ждут нашего приближения, опустив руки с кетменями. Самый младший, с махоньким кетменьком, этаким железным серпиком, подрубил рукой солнышко. Смотрит, ждет. На нем рубаха или платьишко до пят — донашивает одежонку, доставшуюся от старших. Предводительница артели с косичками, перевитыми разноцветными тряпочками, при нашем приближении, сознавая себя уже женщиной, наискось прикрыла концом платка лицо. В треугольник, из-под низко на лоб опущенного платка, смотрят на нас прекрасные глаза миндалевидного разреза и цвета иль оттенка этой вот неуловимо сияющей земли — коричневое, с прожелтью и тысячелетней тьмою, сгущающейся за зрачками, уже в самой глубине глаз.