На празднование девятисотлетия этого монастыря и занесло меня, русского человека, аж из далекой Сибири. На праздник сей торжественный собрались святые отцы со всего света, в том числе всеевропейский патриарх, но патриарха всея Руси с ним не было — какие-то нелады вышли между святыми отцами. А раз отказался от посещения Патмоса патриарх, отказалась быть в Греции и вся советская представительная делегация.
Я, того не ведая, двинул из Сибири через столицу нашу насквозь до самой Эллады и оказался в Греции, затем и на далеком Патмосе в единственном числе, «без языка» и безо всякого представления о том, что же я здесь буду делать, за что отвечать и чему соответствовать?
Но в Афинах на суше встретила меня и в море проводила деловитая женщина-гречанка. Усадила она меня на теплоход-паром, сунула пачку разноцветных бумаг, долго и громко говорила о том, что я должен делать, к кому обратиться. Из всего бурного потока слов я постарался застолбить одно — Костас, которое, как потом оказалось, было в Греции все равно, что Иван в России. Только тот Костас был не просто греческий Иван, был он зам. министра культуры страны Эллады, госпожи Меркури, как явствовало из приглашения, присланного и на мое имя.
Костас оказался человеком, как принято ныне говорить, коммуникабельным, ненавязчивым, но заботливым, всегда он оказывался в нужную минуту там, где была в нем надобность. По его наущению, думал я, но потом выяснилось — по воле Божьей, подле меня оказался святой отец Ириней, одетый в темные одежды совсем не праздничного свойства, просторы которых не скрывали его худобы, раскосые глаза и жидкая бородка придавали ему вид псаломщика. Был он, однако, преподавателем Сербской духовной академии, знал несколько языков, в том числе и русский. Сказал, что станет мне помогать, и тут же включился в работу.
Шло освящение новой гимназии, построенной на уступе горы, неподалеку от монастыря и не без его помощи.
Вo дворе новой гимназии, где уже начались занятия, я, американец с дежурным именем — Нил и юная прекрасная гречанка сажали древо жизни в серую, крупную, на кормовую соль похожую, супесь, едва склеенную затверделой глиной. Яма уже была готова. Мы втроем, сомкнув руки на тонком стебельке, занесли саженец в середину двора, опустили в яму и стали ждать воды, чтобы полить и закопать привядший росточек.
— Да они скорее вина дадут на поливку, чем воды, — проворчал отец Ириней. Народ, заполнивший двор, загалдел, уборщица гимназии, хлопнув себя по просторной юбке, мешковато потрусила в помещение, откуда и вынесла бачок с питьевой водой. Гимназисты, висевшие над нами по лестницам, антресолям и балкончикам, закричали, захлопали в ладоши, увидев, что мы поочередно льем воду в ямку и беремся за лопаты.
Потом были речи, и американец переговорил всех, поскольку был юрист. С английского никто не переводил, все оратора понимали. Кто, как я, ничего не понимал, делал вид, что понимает.
Сильно волнуясь, я сказал коротко о том, чтобы трудная земля эта и юноши из гимназии никогда не узнали, что такое война, и пусть залогом тому будет нами посаженное древо мира. Девочка-гречанка тоже попробовала что-то сказать, но от волнения расплакалась и закрыла лицо руками. Ей аплодировали и кричали больше, чем всем ораторам. После нас еще говорил Костас, министр образования, мэр города и директор новой гимназии. Затем был обед во дворе «в стоячку», и отец Ириней, приободряя меня, помогал мне в выборе блюд, питья и всяких фруктовых яств, сладостей и десертов, а также есть и пить не садясь. Стол был так изобилен, яства были так разнообразны и вкусны, что одному мне, пожалуй, с обедом было не совладать.
Осоловелые от еды и легкого вина, искали мы тени под палящим солнцем. Кругом так все нагрелось, от почвы, от стен, от всего строения несло, будто от русской печки, сухим загнеточным жаром. Костас, выпивший со мной и с американцем отдельные тосты, от благодарности, не иначе, за наши пламенные речи, пощадил нас и сказал, что семинар по экологии, чтоб нас не спалило совсем, назначено проводить с утра и вечером в зале гимназии, сейчас же всем следует ехать по отелям отдыхать после столь важного и торжественного дела.
На острове Патмос мы пробыли пять дней, и все это время отец Ириней был «при мне» — чудо, какой воспитанный и чуткий это человек оказался. Стремился он показать мне все самое значительное в монастыре, рассказать о наиболее ценном, что есть в нем и на острове.
Надо сказать, что монастырь, которому стукнуло девятьсот лет от рождения, бдением и старанием его обитателей, а также отсутствием великих революций и атеистически настроенного, мигом дичающего пролетариата, находится в хорошей сохранности, хотя печать древности и отразилась на его суровом лике.
Самое примечательное было то, что во время торжеств и празднества монахи работали, не дожидаясь команды и постановлений о перестройке. Монахи Патмосского монастыря гранили камень, копали землю, очищали потолки и фрески от нагара, пыли и сажи, ремонтировали утварь, строили, стряпали, жали хлеба, гнали вино, вовремя звонили в колокола, справляли все требы и только в день приезда патриарха всея Европы позволили себе несколько часов отдыха, не прекращая, однако, внутренние службы, принимая гостей, ублажая их, вели себя деликатно, но не подобострастно.
Стоит обопнуться на приезде патриарха Европы на Патмос. Из нашего нерушимого Союза были лишь грузинский и армянский высшие духовные лица. Грузинский партиарх, или как его называют — католикос Илия 2-й оказался веселым мужиком с живо и молодо сверкающими глазами, когда ему представили меня, не без ехидства заметив, что это тот самый тип, что написал рассказ «Ловля пескарей в Грузии», он лукаво подмигнув, воскликнул: «Зачем пишешь чего не надо?!»
Накануне прибытия патриарха Патмосскую разветвленную скалистую бухту в горловине перекрыли три военных корабля — крейсер и еще какие-то судна поменьше, наверное, канонерки. Уже с утра в вышине, на Патмосском монастыре, били редко, устало и равномерно большие колокола, и гул их разносился по небу, эхом опадая под обрывистые скалистые берега.
День был жаркий, над водою и в скалах мерцало, даль закрыло смолянистым маревом, по морю катилась легкая волна, плетя легкое кружево на ярко-синей воде.
Речной человек, я не ощущаю, не воспринимаю морских красот. Побывав на Черном, Адриатическом морях и даже на Тихом океане, ничего не воспринял, разве что много воды и что она во время бури страшна. Но Эгейское море — особая статья: ярко-синее, расшитое по всей ширине белыми прошвами, вдали оно сливается в белое покрывало, утопающее в мерцании воздуха, качаемого солнечным зноем. Из воды там и сям торчат скалистые останцы, растрескавшиеся, с гротами, впадинами, унырками, часто сквозными. Нa многих островах и скалах торчит деревцо, живое, приземистое, длиннолапое, где и рощица сосен.
На Патмосе, Богом сеянные, растут лишь сосны, твердокорые, сучковатые, с длинными, хрусткими иглами. Подле этих сосен, в тени рощиц, по крутым склонам — огородики — перевернутые комки серой супеси, склеенные все той же бурой глиной. Что на них растет — не знаю. Стоял сентябрь, и огороды давно уже пустовали, сады также были убраны, но в магазинах и в ларьках всего было навалом. В городке и в порту кое-где велись деревца, посаженные жителями — никлые пальмочки, серые акации, инжир, орех и все та же живучая сосна да мелкие полузасохшие кустарники, уцепившиеся оголенными сплетениями корней за камни, которые там и сям крутобоко и обвально вдавались в узкие улочки, в каменистые щели переулков, чаще всего кончающиеся каменным тупиком. И в этом раскаленном пекле, в теньке, в щелке ли бликом желтел сухопарый цветок или обнаруживалась на обочине россыпь разбрызганных синеньких головочек, похожих на окаменелые брызги моря. Низкорослая, сухо хрустящая полынь росла и дурманно пахла вечерами. Однажды нас угостили крестьянским вином, настоянным на этой полыни, и я понял: как нелегка, но пряна жизнь обитателей здешних тысячелетних островов. Кстати, все здесь, даже солнце, приручено и приспособлено для труда и жизни. Электричество, например, добывают с помощью солнечных батарей, расположенных на всех крышах городка. В полдень солнце пекло так, что все вокруг плавало, колебалось в расплавленном воздухе, и не иначе, как по причине жары и слепящего солнца греческие военные моряки, ставшие заслоном в горловине бухты, прозевали пассажирский паром, и в тот же миг, когда на горизонте показался огромный белый корабль с патриархом и высокими духовными лицами, к пирсу подкатило суденышко, но было тут же отогнано в глубь бухты, к благоговейно замершим кораблям, яхтам, катерам и лодкам. Парадно были выстроены сдвоенные оркестры военных моряков в нарядной форме, терпеливый народ не простого рода, мэр города, начальство со всех концов Европы стояло под солнцем вокруг трона, сооруженного посреди пирса.