Митряшиха подняла за шкирку лису, еще теплую, но вялую, как бы стекающую угасающим телом по мешочку шкуры, деловито поводила мордой зверушки по снегу, вытирая кровь, подула в богатую ее шерсть и подалась к кузне.
— Вот! — бросила к ногам мужа мертвую зверушку Митряшиха и прикрикнула на Зуба, который вдруг загавкал, запричитал в голос. — Голова дадена человеку соображать, а не токо шапку носить! — взяв щипцы и прикуривая из горна, гордо заявила она мужу.
— Сатана ты! Сатана! — Митряха долго возился в огне, грел плоскую железку и, не оборачиваясь, сказал устало: — Уходи! Чтоб глаза мои тебя не видели!..
Митряшиха не сразу ушла, пошумела для порядку, грозя, что он, чурка с глазами, пропадет без нее, вовсе одичает и еще наваляется у нее в ногах. Но она все равно к нему не вернется, потому как подхвачена новой волной жизни, и развитость ее, а также вострый ум гаснут в черной кузне, а она, дура, не знала, что достойна других дел и свершений, но теперь кабала кончилась, теперь…
— Не доводи ты меня до греха! — взмолился Митряха. — Зашибить могу!..
И стала Митряшиха, обутая в солдатские ботинки, щеголять по селу в стеганой телогрейке с обернутой вокруг шеи пышной лисою, дымя папиросой и независимо поплевывая через губу. Руководила она сельским клубом, словом, заправляла всей деревенской культурой, проводила слеты, собрания, ставила спектакли, в которых все буржуи и буржуйки поочередно наряжались в ее лису.
От частой носки, плохой выделки лапы и хвост у лисы быстро оторвались. Тогда Митряшиха-артистка — такое прозвище прочно закрепилось за ней в Межове — переладила воротник на шапку и без горя и забот вела бурную жизнь дальше.
Сколько бы она еще бесилась — никому не известно, да стала прибаливать из-за неустроенности быта и от надсад, полученных в молодости. Среди студеной зимы, совсем простуженную и плохую, увезли ее на колхозной подводе в городскую больницу, и дошел слух, будто она померла, не вынесла тяжелой операции. Но на этот слух наложился другой, и по нему выходило, что никакой операции и не было вовсе. Митряшиха не в больнице, а в доме отдыха и так выступала, что ее прямо оттуда в городской театр увезли, где она так изображает буржуек и всяких эксплуататоров, что народ валом валит на представления и билет — хоть дешевый, хоть дорогой — купить невозможно…
Однако все эти слухи осеклись, когда на имя Митряхи пришло из города письмо. Сам он, явившийся по вызову с заимки, запряг подводу, минуя село, кружным, обозным путем отправился в город и оттуда через таежную седловину привез домой закутанную в шаль и доху жену — Митряшиху. Не отвечая на вопросы и расспросы деревенских баб, Митряха до самой весны ездил в город за лекарствами, о чем-то советовался с местной фельдшерицей. Не раз она наведывалась на заимку, но тоже не распускала язык — твердая женщина была.
Весной тихую, просветленно-женственную, одетую в ситцевую юбку и белую кофту, видели Митряшиху на огороде. Презиравшая всякую бабью и тем более земляную работу, на удивление всем, она делала гряды, сажала что-то и кланялась людям, как бы виновато и в то же время обрадованно.
Летом Митряшиха проводила мужа на войну. Межовцы этому удивились — Митряха так был всем привычен, так всегдашен, как бывает только с кузнецами, всегда черными, одинаково одетыми, — мастеровые эти люди жили и живут на земле вечно, как будто не меняясь в облике и возрасте. Но оказалось, что Митряха вполне еще годился в солдаты, исправно воевал целых два года в саперной части, дотянул до Днепра, где и погиб под бомбежкой, крепя железными скобами перекидной мост.
Митряшиха после ухода мужа на фронт с заимки не съехала, а распалила загасший горн, взяла в подручные парнишку и всю войну правила кузнечные дела, ладила инвентарь к посевной и уборочной и уже не материлась и подручному своему похабничать не давала, а вот курево бросить так и не смогла. Часто писала она Митряхе длинные письма, реденько получая на них ответы, всегда одинаково короткие — Митряха с трудом наскребал слова на тетрадную страницу, да и та была сплошь заполнена поклонами односельчанам. Но и над этими незамысловатыми письмами ревмя ревела Митряшиха, и чем дальше, тем слезней просила она и даже умоляла односельчан не звать ее артисткой. Но так с этим прозвищем и век дожила.
Простодушные межовцы даже и надгробие Митряшихе украсили надписью: «Здесь покоится прах Митряшихи-артистки».
Новые честолюбивые поколения межовских жителей в дни праздников и торжеств, перечисляя свои, а затем и исторические достижения, сообщают, что из деревни Межово, хоть она и в тайгу отдаленная, вышло в большую жизнь немало людей, которыми можно и нужно гордиться: один ученый, один снайпер — Герой Советского Союза, три врача, два полковника, шестеро летчиков и Митряшиха-артистка.
Из особого, глубоко сидящего в нашем народе поклонения перед людьми искусства ее не перечисляют бездушной цифрой, а именуют персонально.
Старое кино
Памяти Е. А. Тяпкиной
Она и поныне еще снимается в кино, играет тетушек, бабушек, вздорных мещанок, играет напористо, умело владея выразительным жестом, взглядом, мимикой, — это у нее осталось от немого кино, где она изображала то пламенных синеблузниц и пролетарок, то нэпманш и торговок с еврейского базара. Потом ее «увидел» кто-то из режиссеров «трудовой женщиной», и в кино тридцатых годов она ткала полотно, пшеницу жала, ездила на колесном тракторе, истово перевоспитывала несознательного мужа-единоличника, строила город на востоке и уж непременно появлялась на трибуне с пламенной речью.
Мы, начинающие зрители начинающегося звукового кино, очень любили всякие речи, свадьбы и песни в конце фильмов, а она, владеющая чистейшим старомосковским говором и любовно им пользующаяся, совершенно очаровывала и потрясала наши сердца, готовые в любой миг отозваться на страстное слово, и, что было, то было, сначала мы отзывались, а потом уж думали: на что отзывались-то? И главное — зачем?
О жизни артистов ничего мы в ту пору не знали и знать, кто на ком женат и сколько получает, не пытались — артисты для нас были людьми неземными, дрались и умирали взаправду, и много споров, а то и потасовок требовалось, скажем, нам — игарским детдомовцам, чтобы выяснить, как убитый командир, хоть бы его и сам Крючков играл, возник снова целый и невредимый?! Словом, были мы простофили-зрители. Мы и титры-то не имели привычки читать, артистов кино помнили часто не пофамильно, а в лицо и с гордостью за свою глазастость и памятливость, сидя в темном, часто холодном кинозале, тыкали друг дружку в бока: «Помнишь бандюгу в „Золотом озере“? Он! А этот в „Тридцати“ и в „Морском посту“! Точно! Он всегда командиров играет…»
И никто не одергивал, как нынче: «Эй, теоретик, заткнись!» Наоборот, прислушивались к памятливому парнишке и даже переспрашивали: «Это который? С дыркой, что ли, на подбородке? Сильный артист!..» А стоило, допустим, появиться на экране Файту, фамилия которого запомнилась оттого, что чудной шибко казалась, как возникал и катился по залу ненавистный шепот: «У-у, вражина! У-у-у, га-ад!» Мои старые друзья и по сей день не верят, что именно этот актер сыграл недавно в телефильме «Гончарный круг» премилого, добрейшего мастерового старика, — он, мол, гадов только может изображать…