Я наклонился к ней. На тощеньком стебельке в багровых листьях жил и растерянно глядел на осенний мир беленький цветок. Холодом подпалило округлые лепестки его. Ягодка, только еще зародившаяся, черной точкой светилась в цветке, и умерла уже ягодка, цветку оставалось жить день, от силы два…
И тут в моей памяти неожиданно всплыла станция Комарихинская. Толпа рыбаков и пассажиров, ждущая поезд, как по команде повернула головы в одну сторону.
От пакгауза двигалась безногая девушка. Она опиралась взятыми в руки деревянными колодками и бросала вперед свое коротенькое тело в кожаной седухе-корзине. И была она не в тряпье, не грязная и не пьяная. Непривычная она была, и оттого все смолкли и загляделись на нее.
В зеленом ярком берете, из-под которого выбивались льняные кудряшки, голубоглазая, с блескучими клипсами в ушах, в капроновой блузке и с накрашенными, как у киноактрисы Софи Лорен, губами, широко накрашенными, ярко, вызывающе.
Рядом с девушкой шла пожилая женщина, должно быть, мать. Они о чем-то разговаривали, и нарядная яркогубая девушка делала вид, что не замечает оторопелых лиц и очень она занята разговором.
Так они миновали перрон, людей, и такой бы она и осталась, независимой, гордой, но перрон кончился, и нужно было девушке с женщиной переходить пути. Она перебросила легкое тело через один рельс, через другой, и внезапно корзинкою задела за третий. Корзинка легко отделилась от девушки, выпало из нее короткое тело и сделалось видно подогнутую, узелком связанную юбку, а в корзине-гнездышке — куделя, ватка, чистая тряпица.
Девушка качнула свое тело в воздухе, пытаясь угодить им в гнездо, но уже устала она или растерялась, и угодила мимо корзинки, на мазутный камешник междупутья, и упала на бок. Берет зеленый, только что, видать, снятый с тарелки, тоже упал, и кудряшки рассыпались, завалили щеку и глаза девушки.
И кто-то уже загоготал в толпе по-жеребячьи, и кто-то уже облаял загоготавшего.
Женщина подняла девушку, усадила в корзинку, отряхнула берет, надела на голову девушки, да еще и поправила его, чтобы сидел на кудрях ладом. И они последовали дальше.
Но перед тем как перебросить свое тело через рельс, девушка обернулась, глянула на нас и…
И с тех пор я ношу тот взгляд в себе. Он пробил меня до самого сердца. Он был презрителен, надменен, этот взгляд, и будь у девушки глаза взрослые, так бы оно и осталось — презрение и надменность. Но голубые детские глаза читаются. За вызовом и надменностью глубоко-глубоко билась растерянная беспомощность: «Что я вам сделала плохого?..»
И знаю ведь, ничего банальнее нет, чем сравнение этой девушки с земляникой, не к месту и не ко времени расцветшей на речном скалистом обрыве. Но ничего не поделаешь — так они и живут в памяти рядом: цветок, что никогда не станет ягодой, и девушка, которой не видеть счастья.
Бедный зверь
Было это в Карпатах. Наши батареи прямо с марша развернулись по опушке леса цвета окислившегося, серо-зеленого металла, лавой сползающего с горы, на вершине которой виднелась башня замка, а может, развалины его или утес. Взводы управления выбросились с телефонами и средствами наблюдения к селу, где хаты и садики разбежались по склонам холма и вдоль речки, текущей из европейского, но дикого и глухого леса, что был отбит от дорог и селений краюшками полей, возделанных под озимь. Из-за холма один за другим вылезли немецкие танки, поводили, как бы принюхиваясь, стволами пушек и двинулись вдоль речки. Наши батареи, расчетам которых не было времени валить деревья, выпиливать секторы для стрельбы, повели огонь с опушек и дымами да выплесками огня как бы оконтурили полуостров леса. Машины, лошади хозвзвода были убраны под укрытие леса совсем уж темного, совсем уж «нашенского», в глуби тем только и отличавшегося от сибирской тайги, что по оврагам и поймам речек росли здесь дикие груши, яблони, черешни, ежевика и другие ягодные и плодовые деревья и кусты неизвестного нам вида и названия и еще, густо сплетенная, клубилась лещина с пучками орехов, которыми тыловики тут же стали набивать карманы, а свободные от дежурства работницы медсанбатов принялись собирать по сосняку для раненых уже перезрелую, темную бруснику.
Бой получился затяжной. Танки маневрировали вдоль ручья, прятались за выступы холма, за хаты, сараи, на минуту-другую выскакивали, делали из пушки выстрел по нашим батареям, полосовали пулеметом по залегшей в полях пехоте и откатывались назад, за холмом или таились в садах — было ясно: они выполняли вспомогательную задачу, стараясь задержать в предгорье продвижение наших частей и давая возможность отойти своим.
Огонь наших батарей плотнел, усиливался, уже весь клин дикого леса окутался черным дымом, в середке его загорелось, огромный, на грозовое облако похожий клуб дыма вспухал над горами, все шире расползаясь по блеклому, грустному небу осени, заполняя его из края в край темнотой и тревогой.
Впереди нас, в селении, тоже горело несколько хат и сараев. Наконец-то один за другим вспыхнули два танка, затем громко рвануло тягач или машину со снарядами. Артиллеристы подбавили жару, повели огонь азартней. Немецкие танки, жалясь огнем, взвизгивая гусеницами, рыча горячими двигателями, отходили, вертясь среди густеющих разрывов, которые, казалось, вот-вот сомкнутся в смолистом дыму, расползшемся по долине речки, и разнесут эти тупорылые, бездушные машины в черепки.
Я дежурил у телефона на наблюдательном пункте артиллерийского дивизиона, передавал команды, уточняя координаты, довороты, коэффициенты: «Правее ноль-ноль!», «Левее ноль-ноль-пять!» Меня ругал командир дивизиона, если я управлялся с работой не так проворно, как ему хотелось бы, а я придирался к телефонистам на батареях, крыл их почем зря, и все у нас шло, как всегда во время боя и стрельбы. Но вот и заминка — без нее уж, будь она проклята, никак не обойдешься. Молодой, недавно прибывший из пополнения связист, громко окая и по-беличьи цокая, бойко кричавший: «Ноль-ноль-пяць!», «Повторици!», «Не орици!» — замолк и не откликался с батареи. Обрыв! А обрывы, сколько бы их ни случалось на войне, всегда вызывали одно и то же желание — набить морду пропавшему связисту. Поскольку у дежурящего на наблюдательном пункте телефониста руки коротки — он в версте, а то и дальше от батареи, он в этом случае, улучив момент, обращался к своему управленческому связисту с возбужденной просьбой: отдать трубку телефонисту-огневику, самому же сбегать к соседу и узнать, что там стряслось. На сей раз «дырки» не выпадало, работа шла все напряженней, батареи грохотали все дружней, и вдруг среди грохота и гама запаленный голос:
— Извиници, пожалуйста! Я отвлекалси.
— Ты где шлялся, разгильдяй?!
— Да мы тут, — все еще запаленно дыша в трубку и над чем-то в то же время похихикивая, продолжал связист, — ведмедя пужали!
— Кого-о-о-о?
— Да ведмедя! Бродит, понимаици, воеваць мешает…
— Я тебе такого ведмедя дам!..