К сроку, день в день Герцев закончил практику, получил деньги, справку, отличную характеристику и отбыл в Томск на геофак защищать диплом.
И не диво ли?! Через пять лет, на реке Сым, у таежного лешего в углу, Коля с Акимом рубили избушку, имея целью пощипывать из потайного становища нетронутые угодья, и вот на тебе! Явление Христа народу: в непогожую ночь выбрел на костер плотно и ладно одетый парень с горой вздымающимся за спиной рюкзаком. Он прилег у огня на спину, полежал, вынул себя из стеженых лямок рюкзака, помахал руками, разминаясь, и только после этого поздоровался. Достав кружку, он молча нацедил чаю, бросил в кружку экономно, два кубика, сахару, неторопливо опорожнил посудину, подержал ее на весу и, не разрешив себе еще одну кружку, отвалился головой на рюкзак и сказал, глядя в ночь, обыденно, однако с той интонацией, которая дается людям, еще с пеленок возвысившим себя над остальным людом:
– Ну что, приемный сын? Все бродишь по свету, все тычешься к добрым людям? Все корабль «Бедовый» ищешь?
Впавши в умилительность от выпивки, Аким рассказал когда-то пестрому, работному люду в геологическом отряде о Парамоне Парамоновиче – великом человеке и что на «Бедовом» он, Аким, был вроде приемного сына. Практикант-геолог высмеял его святые слезы, и весь сезон дразнили Акима в отряде «приемным сыном».
– Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Георгий! Откуль свалился? – всплеснул руками Аким и тут же запрезирал себя – он ведь хотел отшить Герцева: – «А ты, приблудный сын, – сказать, – че в тайге шаришься? Че ишшешь? Золотишко? Соболей?» – да ведь в уме только и горазд Аким отшивать-то. Спросил лишь: – Где отряд?
– Какой отряд? – открыл устало смеженные глаза Герцев и, ворохнувшись, принялся развязывать рюкзак. – Я сам себе отряд! Ночую возле вашего огня, мужики, – не то попросился, не то разрешил себе Георгий. – Топор утопил, – пояснил он, сноровисто разбивая односпальную палатку.
Они дали Герцеву топор. Он выколотил из него старое, треснутое топорище и бросил его не в костер, а в реку: «Чтоб не оскорблять древний священный огонь», – заявил. Долго тесал, скоблил березовую заготовку, не мастерил, прямо-таки творил у огня Герцев, излаживая проще простого вещь – топорище. Осмолив свое изделие над угольями, отчего оно сделалось гладким, желтым, словно лаком покрытым, он опробовал топор, бойко помогая Коле и Акиму рубить зимовье, в шутку или всерьез – никогда не поймешь у Герцева – бросив: «Надо рассчитаться. Не люблю ходить в должниках».
Аким плюнул и отвернулся, не понимая, отчего это человек все время выдрючивается, все ему как-то неспокойно с людьми? На другой день, в честь окончания стройки, выпили, и Коля посулился взять в лодку Герцева, с издевкой сказав: «Бензин после отработаешь!» – «Хорошо», – без улыбки согласился гость. «Назем надо у коровы вычистить – под потолок в стайке». – «Задание понял», – снова согласился Герцев. Аким замычал ушибленно, головой замотал, от раздражения хрипнул лишковато спирту. Захмелев, лез к Герцеву с вопросом: «Сто ты за селовек?!» – «Зубы сначала научись чистить, а потом лезь к людям с вопросами! – отмахнулся Герцев и, разделяя слова, уничтожительно процедил: – Я сво-бод-ный человек! Устраивает это тебя?» – «И я свободный!» – «Ты-ы?! Ха-ха-ха! Трижды смеюсь! Ты был и всюду будешь приемным сыном, ясненько?» – «Ясненько! – Аким вдруг взвился, закричал: – Колька! Пускай он уходит! Я за себя не ручаюсь!.. Застрелю! Утоплю падлу или че-нить сделаю!..» – «Га-авнюк!» – Герцев взгромоздил на себя мешок и ушел в ночь, с белеющим топорищем, вдетым в чехол с правого боку.
Днем они догнали Герцева. Коля ткнул лодку носом в берег, кивком пригласил скитальца садиться. Скорчив брезгливую гримасу, Герцев отпихнул ногой лодку и покарабкался по оплывине в глинистый крутик, хватаясь за обвалившиеся дерева и шипицу. На горе он приостановился, снял с плеча мелкашку и на вытянутой руке, словно из пистолета, сшиб кедровку, надрывавшуюся на вершинке ели саженях от него в полста, если не больше.
– Стррело-о-ок! – восхитился Коля.
Напарник его помалкивал возле парящего под дождем мотора, пошмыгивал носом.
– Ну се, поплывем или любоваться будем артистом? – не выдержал он.
Вскоре объявился Герцев в Чуши. Аким встретил его, постриженного, с подкрашенными бакенбардами, выпаренного в бане. Акима он вроде бы даже и не заметил, словно забыл о нем. Поработав какое-то время на пристани грузчиком в Рыбкоопе, Герцев в зиму определился сразу на две должности – слесарем и дежурным электриком на лесопилку. Жить поселился в электромастерской, старательно ее остеклил, обил дверь, подконопатил, выскоблил, переложил по-коровьи раскоряченную плиту на русскую уютную печь и даже голичок перед крылечком за веревочку привязал. «Люблю, знаете ли, после костров и тайги понежиться в сухом тепле. К тому же хорошо думается, когда топится русская печка», – объяснил он начальнику лесопилки, который опешил, увидев, чем стала продымленная, грязная, воняющая мазутом мастерская, и ставил новоприезжего парня в пример иным женщинам, да и сам подтягивался в его присутствии, не матершинничал, не лютовал. И с перепугу иль от уважения выписывал Герцеву каждый месяц премию, ожидая, что тот непременно сделает что-нибудь выдающееся, а сделав, сотворив открытие или изобретение какое, не забудет и его, скромного начальника чушанской лесопилки, помянет где следует «добрым, тихим словом».
Ночами в мастерской долго не гас свет – Герцев приводил в порядок летние записи. Он часто наведывался в пустующую, просторную библиотеку поселка, где новые, незахватанные, незачитанные книги сторожили аж две библиотекарши, техничка и еще клубный истопник – Дамка. Средняя посещаемость библиотеки равнялась шести-семи душам в сутки. Одна библиотекарша была замужем за бухгалтером Рыбкоопа, имела корову и двоих детей. Книг давно никаких не читала и всю работу переложила на «миленькую» Людочку, которая окончила Минский библиотечный институт, с энтузиазмом приняла распределение на Крайний Север, уверенная в том, что библиотека и читатель у нее будут образцовыми. В первую же зиму она забеременела от вертолетчика, притворившегося активным читателем, и при помощи подруги-библиотекарши Гавриловны определена была в больницу города Енисейска, где ее и «опростали» от груза. Летун-ухорез тем временем перевелся в другой, еще более отдаленный отряд, откуда не подавал никаких вестей.
Квелая, вечно мерзнущая, сидела Людочка за деревянным, по-лавочному открывавшимся барьерчиком, глядела на запыленные, с осени еще высохшие в поллитровой банке ветки рябины и осины, тихо роняла: «Да», «Нет», «Пожалуйста» – и все куталась, куталась в теплый шерстяной шарф, листала свежие тонкие журналы с картинками, вечерами от знойного безделья занималась английским языком и читала-перечитывала без конца один и тот же роман «Доктор Фаустус».
Пристрастием к этой заграничной толстой книге она пугала Гавриловну. Ей, Гавриловне, и Фауст-то зловещей личностью казался. А тут Фаустус! Страсти-то какие, заморские! Осторожно, матерински заботливо Гавриловна подъезжала к Людочке с советами: «Вы бы, Людочка, что-нибудь другое почитали, встряхнулись бы, развлеклись, потанцевали бы, попили бы парного молока. Если надо, прям в библиотеку таскать стану, бесплатно».