Эйткен бледен. Он силится что-то сказать, но не может.
– Я даже знаю, Камиль, что вы скажете в оправдание. Что вы делали это ради меня. Более того, я верю в то, что всё это – ради меня. Но я вас об этом не просил. Вы думали, что я прост и прямолинеен, и проявили инициативу, нарушив мои собственные планы. Более того, вы поставили всё под угрозу. Я решил уйти сразу после принятия закона. Сразу – взять и уйти. А теперь я не могу этого сделать. Потому что теперь мне придётся расхлёбывать ту кашу, которую вы заварили, санкционировав незаконные исследования. Если о них узнает хотя бы один человек на стороне, закон провалится. Более того, если о них станет известно уже после принятия закона, на него тут же наложат вето всеобщим голосованием.
Эйткен делает ещё шаг назад. Двери разъезжаются за его спиной.
– И самое страшное, что об этой нелегальной деятельности знает слишком много народу. Далеко не все из них заинтересованы в том, чтобы молчать. Да, врачи ничего не скажут. И они нам нужны. Да, Варшавский ничего не скажет, как и любой его сослуживец, потому что это тут же их утопит. Но те, кто поставлял больных? Те, кто давал взятки? Те, кто оформлял поддельные свидетельства о смерти? Хакеры, которые всё это вписывали в сеть? Наконец, вы сами, Камиль? Ведь ничего не помешает вам утопить и меня, и Варшавского – и занять наше место. Наше с ним место, друг мой.
В лице Камиля что-то меняется. Кажется, появляются решимость, твёрдость. Но это твёрдость обречённого, идущего на эшафот.
– Что теперь? – спрашивает он.
– Теперь мне приходится подметать за вами, Камиль. До заседания Совета Европы осталась неделя. Ваши учёные уже что-то нашли. Неделей больше или меньше, роли не сыграет, тем более операцию мне собирались делать уже после девятнадцатого. Поэтому, Камиль, многих из тех, с кем вам приходилось иметь дело, уже нет. Нет этих чиновников, этих докторов, этих специалистов по взлому. Они не нужны, потому что опасны для будущего. Пожинать лавры будет Варшавский. А я просто хочу, чтобы меня помнили.
Старик замолкает. Камиль разворачивается, но не уходит. Он стоит к Якобсену спиной и смотрит в пустоту.
– Идите, Камиль. Вы всё правильно поняли.
И Эйткен идёт по длинному коридору викторианского особняка. Идёт медленно, осматривая стены, изучая лепнину, резьбу и лепные потолки. Он минует одну комнату за другой, один кабинет за другим, и вот он уже в холле, каблуки его туфель стучат по обработанному камню. Он подходит к массивной, в несколько человеческих ростов, главной двери, которая не открывалась много лет. Он отпирает внутренние запоры, старинные, механические, один за другим, и никто ему не мешает, точно во всём огромном здании никого нет. Наконец, последний запор отброшен, и маленький бледный человечек с зализанными назад длинными чёрными волосами распахивает двери двумя руками, чтобы впустить в пыльную залу солнце. Он выходит на каменное крыльцо, вдыхает запах свежего ветра, садовых роз, зелёной листвы – потому что декабрь здесь именно такой, каким хочет его видеть Якобсен, – и спускается.
Когда он минует пятую ступеньку, раздаётся выстрел. Камиль Эйткен искупает свою вину.
10
Информация о том, что нелегальные опыты прекращены, обрушивается на Варшавского внезапно. Он занят составлением речи для заседания Совета Европы и штудирует труды знаменитых речеписцев прошлого. Больше всего хочется цитировать Геббельса, потому что его речи гениальны. Но этого делать нельзя. Всегда найдётся дотошный журналюга, который откопает первоисточник. А когда звучит слово «фашизм», трудно быть уверенным в каком-либо успехе.
Раздаётся звонок по внутренней, закрытой линии.
– Да, – отвечает Варшавский.
– Добрый вечер, Анатолий Филиппович. Беспокоит вас господин Якобсен…
Варшавский немеет. Президент Европы лично звонит кому-то?
– Да, господин Варшавский, именно так. Вы удивлены, что звонит не господин Эйткен? Не удивляйтесь. Господин Эйткен нарушил некоторые негласные правила и вынужден был срочно уйти в отставку. Я же звоню вам с одной-единственной целью…
– Добрый вечер, господин Президент, – совершенно не к месту вставляет Варшавский, сообразив, что не поздоровался.
– Можно опустить приветствие, Анатолий Филиппович. Я сам не дал вам произнести его вовремя. Но вернусь к цели моего звонка. Дело в том, что лаборатория, о которой даже мы с вами не можем пока говорить вслух, временно приостанавливает свою работу.
– Почему?
– Потому что начало этой работы было личной инициативой господина Эйткена. Инициативой, которой я от него не ждал. Мы не можем рисковать. Поэтому ваши учёные на всю следующую неделю отправляются в вынужденный отпуск. А двадцатого числа мы даём лаборатории новый старт.
– Двадцать первого.
– Ах да. Ведь заседание – в субботу, конечно. Значит, с понедельника.
– Что мне делать?
– Вам – ничего, господин Варшавский. Просто ждать. Ждать субботы, затем победить в голосовании, затем – продолжать работу.
– Я понял.
– Тогда до свидания, господин Варшавский.
Разъединение происходит ещё до того, как Анатолий Филиппович успевает попрощаться.
Когда Варшавский стоял перед прозрачной стеной и видел содрогающееся в конвульсиях тело подопытного, он понял нечто важное. Он понял, куда клонил Якобсен, принимая идею опытов на людях и отклоняя идею эвтаназии. Варшавский осознал, что эти понятия – или взаимоисключающие, или являются одним и тем же.
По сути, поступление человека в лабораторию – это уже эвтаназия. Долгая, но, в принципе, безболезненная. Просто эта эвтаназия служит на пользу другим. С другой стороны, если больного излечивают, он уже не нуждается в услуге по прекращению страданий.
Как я мог быть так глуп? Как я не понимал этого? Как я не понимал, что даже упоминание эвтаназии в Совете сразу же восстановит против меня львиную долю представителей?
Варшавский снял вопрос об эвтаназии с повестки дня на обсуждении в Совете Верхней Москвы и ближнего космоса – и легко пропустил через депутатов закон об опытах. Не без сопротивления, но и без больших проблем.
Якобсена нужно слушать. Нельзя пропускать мимо ушей его слова и советы.
Выходит, Эйткен намеренно ставил законопроект под угрозу.
Но, поставив под угрозу проект, он позволил ускорить процесс. Первые шаги уже сделаны. Осталось так мало, так мало. Самое страшное – проиграть за считаные секунды до финиша.
Нет, я не проиграю, говорит себе Варшавский.
11
18 декабря 2618 года, в пятницу, Анатолий Филиппович вызывает Майю.
– Привет.
– Привет!
– Как дела?
– Мои в полном порядке! Сегодня планируем в первый раз запустить машину. Скорее всего, заискрит и взорвётся, но вдруг сработает!