— Мой дорогой, — в отчаянии произнесла она. — О мой дорогой.
Неужели так бывает всегда? Что единственная мысль из всех, которые человеку так хочется высказать, приходит безнадежно поздно?
Кольцо воинов над ней расступилось. Кто-то прошел между ними и опустился на колени по другую сторону от тела, не обращая внимания на темную кровь, пропитавшую мостовую. Он тяжело дышал, словно после бега. Джеана не подняла глаз, но увидела, как он протянул руку и взял ладонь мертвого человека.
— Пусть тебя встретит там свет, — услышала она его тихие слова. — Самый нежный и яркий свет, какой мы можем себе вообразить.
Тут она подняла глаза, полные слез.
— Ох, Джеана, — проронил Родриго Бельмонте. — Мне так жаль. Этого не должно было случиться, никогда. Он спас мне жизнь.
В какой-то момент, от всего неразбавленного вина, которое он выпил, от одуряющего аромата благовоний, тлеющих в комнате, от горящих повсюду разноцветных свечей, от удобных подушек на кровати и коврах и от того, как странно можно использовать этот тонкий золотой поводок, Альвар потерял представление о времени и пространстве.
Он двигался вместе с незнакомкой, на ней, а иногда и под ней, повинуясь ее настойчивым желаниям. Они сняли свои маски, когда вошли в дом. Это не имело значения: в ночь карнавала она оставалась лесной кошкой на охоте, какой бы ни была при дневном свете, во время привычного течения года. Все его тело было покрыто глубокими царапинами, словно в доказательство этого. С некоторой долей ужаса он обнаружил, что и у нее есть царапины. Он не помнил, как это сделал. Потом, немного позднее, осознал, что снова это делает. Они стояли, слитые воедино, у кровати, нагнувшись вперед.
— Я даже не знаю твоего имени, — задыхаясь, прошептал он позже, на ковре у очага.
— Разве сегодня ночью это может иметь какое-то значение? — ответила она.
Пальцы у нее были длинные, с острыми, накрашенными ногтями. Она удивительно умело действовала руками, помимо всего прочего. У нее оказались зеленые глаза и большой рот. По разным признакам он догадался, что он и ей тоже доставляет удовольствие, а не только получает.
Какое-то время спустя она захотела задуть все свечи и связать его особенно интимным образом. Обнаженные, с отметками на телах от любовных игр, они вышли вдвоем, нагие, на темный балкон, на один уровень выше бурлящей площади.
Она перегнулась через балюстраду, доходящую ей до талии, и ввела его в себя сзади. Он мог видеть происходящее внизу, в толпе. Музыка, крики и смех доносились снизу, и казалось, они парят здесь, принимая участие в танцах на улице. Он не мог себе прежде вообразить, что занятие любовью на глазах у всех может так возбуждать. Но это было так. Было бы ложью отрицать это. Возможно, завтра ему многое захочется отрицать, но сейчас он был на это неспособен.
— Только подумай, — прошептала она, закинув голову далеко назад, чтобы он услышал. — Если кто-нибудь из них посмотрит наверх… что он увидит?
Он почувствовал, как женщина слегка дернула за поводок. Перед этим он надевал его на нее. Теперь поводок снова оказался на нем. Его руки, сжимавшие балюстраду по бокам от нее, поднялись и обхватили ее маленькие груди. Какой-то человек играл на пятиструнной лютне прямо под ними. Его окружали танцующие фигуры. В центре этого круга плясал павлин. Этот павлин был Хусари ибн Муса.
— Как ты думаешь? — услышал Альвар. Она снова выгнула шею далеко назад и щекотала языком его ухо. Совсем как кошка. — Может, вынесем сюда факел и продолжим?
Он подумал о том, что Хусари может взглянуть наверх, и вздрогнул. Но едва ли ему под силу отказать в чем-либо этой женщине сегодня ночью. И он знал, даже не пытаясь проверить, что она тоже ему ни в чем не откажет, о чем бы он ни попросил, пока не наступит рассвет. Он не знал, какая из этих мыслей возбуждала или пугала его больше. Одно он действительно знал, понял наконец: это и есть та темная, опасная истина, которая скрыта в сердце карнавала. На эту единственную ночь все правила текущего по кругу года отменялись.
Он сделал глубокий вдох, прежде чем ответить ей. Поднял взгляд от толпы внизу в ночное небо. Там, среди звезд, сияла лишь одна луна, голубая.
Все еще находясь в ней, равномерно двигаясь в их общем ритме, Альвар снова опустил взгляд, от далеких огней в небе к более близким, зажженным смертными мужчинами и женщинами, чтобы прогнать темноту.
И увидел, как на противоположной стороне площади, между горящими на стене казармы факелами, падает вниз Родриго Бельмонте.
Он действительно сидел за письменным столом, а перед ним лежали пергамент, перья, стояли чернила и бокал темного вина у локтя. Он пытался придумать, что еще можно сказать — о новостях, советах, предчувствиях, необходимых делах.
Он был не из тех мужчин, которые могут писать жене о том, как им хотелось бы, чтобы она сейчас оказалась в этой спальне. Как он распустил бы ее волосы, прядку за прядкой, и обнял бы ее, прижал к себе после столь долгой разлуки. Позволил бы рукам бродить по ее телу, а потом, сняв с себя одежду, они могли бы…
Он не мог писать о подобных вещах. Тем не менее он мог о них думать — наказание своего рода. Мог сидеть ночью в одиночестве, в комнате наверху, и прислушиваться к звукам веселья, плывущим снизу в открытое окно, и мог мысленно представлять себе Миранду, и воображать, что она здесь, и слабеть от желания.
Много лет назад он дал обещание, и давал его снова и снова — больше себе, чем ей. Он был не из тех, кто нарушает обещания. Это было его определяющей чертой. «Мужчина приобретает честь, — думал Родриго Бельмонте, — и самоуважение, и, конечно, гордость на различных полях сражений». Сегодня, в Рагозе, он находился на одном из таких полей или парил над ним. Но об этом он Миранде тоже не написал.
Он снова взял перо, окунул его в чернила и приготовился продолжать: «Напишу пару слов мальчикам, — подумал он, — чтобы уйти от этих беспокойных мыслей».
Мальчики. Здесь тоже была любовь, острая, как меч; и еще страх и гордость. Теперь они уже стали почти мужчинами. Слишком быстро. Взять их с собой? Было бы так лучше? Он подумал о старом разбойнике Тарифе ибн Хассане, в той гремящей эхом долине. Коварный, свирепый гигант. Он думал о нем часто с того дня в Эмин ха'Назаре. У старика тоже двое сыновей. Он держал их при себе. Оба — прекрасные мужчины, способные и порядочные, один теперь лишился ноги, к несчастью. Но остался жив благодаря Джеане. Оба они уже не юноши. И уже видно, что ни один из них никогда не сможет выйти из широкой тени отца на собственный солнечный свет, не сможет отбрасывать собственную тень. Даже после смерти Тарифа. Это очевидно.
Поступит ли он так же с Фернаном и Диего?
Он осознал, что уже давно держит перо над гладким листом светлого пергамента. И ничего не пишет. Чернила высохли. Он снова положил перо.
В дверь постучали.
Позже, вспоминая об этих событиях, он понял, что именно его тогда слегка насторожило.