— По изменнику родины!..
Смоленского и вятского мужиков хватило лишь на то, чтобы взмолиться, забитым ртом выплюнуть вместе с песком:
— Мы сами… Мы сами… Не надо-о-о.
О том, что их вообще нельзя гнать в воду: нету у них оружия, сил нету, иссякло мужество — не хватит их еще на одно спасение, чудо не может повториться, — они не говорили, не смели говорить. Выколупывая песок, дресву из рта, сблевывая воду, которой был полон не только тыквенной формы живот, но и каждая клетка тела свинцом налита, даже волосок на голове нести сил не было. Младшего ударили прикладом в лицо. С детства крошившиеся от недоедов зубы хрустнули яичной скорлупой, провалились в рот. Ерофей подхватил напарника и вместе с ним опрокинулся в воду, схватился за брусья, прибитые к берегу течением.
— Сволочи! Сволочи проклятые! — отчетливо сказал он и потолкал плотик вверх по течению. Родион, прикрыв одной рукой рот, другой помогал заводить напарнику плотик вверх по течению.
Заградотрядчики работали истово, сгоняли, сбивали в трясущуюся кучу поверженных страхом людей, которых все прибивало и прибивало не к тому берегу, где им положено быть. Отсекающий огонь новых, крупнокалиберных пулеметов «дэшэка», которых так не хватало на плацдарме, пенил воду в реке, не допуская к берегу ничего живого. Работа карателей обретала все большую уверенность, твердый порядок, и тот молокосос, что еще недавно боялся стрелять по своим, даже голоса своего боялся, подскочив к Ерофею и Родиону, замахнулся на них пистолетом:
— Куда? Куда, суки позорные?!
— Нас же к немцам унесет.
Они больше не оглядывались, не обращали ни на кого внимания, падая, булькаясь, дрожа от холода, волокли связанные бревешки по воде и сами волоклись за плотиком. Пулеметчик, не страдающий жалостными чувствами и недостатком боеприпаса, всадил — на всякий случай — очередь им вослед. Пули выбили из брусьев белую щепу, стряхнули в воду еще одного, из тьмы наплывшего бедолагу, потревожили какое-то тряпье, в котором не кровоточило уже человеческое мясо.
Убитых здесь не вытаскивали: пусть видят все — есть порядок на войне, пусть знают, что сделают с теми подонками и трусами, которые спутают правый берег с левым.
День третий
«Я попал под колесо», — повторил Феликс Боярчик ночью, сидя под навесом яра, возле умолкшей, пустынной реки и под редкие, уже ленивые пулеметные очереди, под сонное, почти умиротворяющее гудение ночных самолетов, на миг раздирающих тьму, под звуки мин и снарядов, почти придирчиво воющих вверху, рассказал совершенно диковинную, можно сказать, фантастическую историю, редкую даже для нашей, насыщенной исключительными событиями, действительности.
Феликса Боярчика подранило на Орловщине почти легко, но неловко: рассекло надвое икру правой ноги. Раненых и убитых там было много. Феликса на передовой наскоро перебинтовали, прихватив бинтом клок грязной обмотки. К лечебному месту определялся он долго, ехал, ехал — везде подбинтовывают, но не бинтуют, подкармливают, но не питают. Столько бинтов намотали, что нога сделалась будто бревно, рана в заглушье бинтов от клочка грязной обмотки загнила, раненому сделалось тошно от температуры и в то же время зазнобило его. Но, в общем-то, все, слава Богу, обошлось. В войну и не таких выхаживали. Вылечили, поставили на ноги и его, Феликса Боярчика, в тульском эвакогоспитале. Там же, в Туле, направили на пересыльный пункт, оттудова недавних ранбольных, допризывников и разный приблудный народ, которого здесь оказалось довольно много, хотя па фронте, в частях и подразделениях, знал Боярчик, людей все время недоставало и бойцам нередко приходилось работать одному за двоих, случалось — одному за десятерых.
Не засиделся Феликс на пересылке. Явился «покупатель» — майор в ремнях и в орденах — от артиллеристов явился, от лучшей пока на войне гаубицы ста двадцатидвухмиллиметровой. И маневренная, и скорострельная, прямым попаданием снимает башню с танка, что папаху с казака, — рассказывал майор.
— В то же время фугасом, если попадет в блиндаж или в дзот — фрицев и откапывать незачем, еще — бризантным снарядом, да ежели по скоплению противника, боженьки вы мои, — не позавидуешь тому, кто под разрыв попадает, — вещал веселый офицер с мордой светящейся, будто минусинский помидор. Значит, и харч в этой лучшей артиллерии лучший — порешили слушатели. А майор пел и пел про орудие, про смертельно бьющую пушку, будто про нарядную невесту или про рысака редких кровей, норовя его сбыть подороже.
Феликс пристроился к группе вчерашних госпитальников — многое, конечно, брешет «покупатель», но артиллерия все же не пехота — может, не так скоро убьют; в том, что его в конце концов убьют, Боярчик нисколько не сомневался — уж очень они не подходили друг другу: Феликс, ошептанный, святой водой обрызганный, смиренно воспитанный Феклой Блаженных, — и война.
Майор спросил у Феликса: что он может? И Боярчик объяснил, что может связистом, наблюдателем ли, что рисовать умеет — сказать постеснялся — чего там, возле пушек нарисуешь? Главное, землю копать на фронте наловчился. Майор сказал «пойдет» и, хлопнув по небогатырскому, но на земляной работе окрепшему плечу бойца, увез из Тулы в двух зисовских кузовах пополнение.
На передовой пополнение разбросали по дивизионам и батареям артбригады. Феликс угодил во взвод управления четвертой батареи. Четвертая батарея состояла из шести орудий. Совсем недавно артбригада вышла из боя, где понесла большие потери, была растрепана, изнурена и вот отдыхивалась, пополнялась, но все это делала на ходу, вблизи действующего, трудно продирающегося на запад фронта. Феликс сразу заметил, что в четвертой батарее недостает двух орудий. Оказалось, что орудия в ремонте, да и третье орудие отдалено было от батареи, вроде как припрятано в кустах и замаскировано чащей.
Конечно же, пребывание на фронте, в боях, пусть и не очень долгое, пусть и в «царице полей», — чтоб неладно ей было, в пехоте, пусть и в чине самом последнем, но якобы почитаемом, трепетно хранимом, стало быть в чине солдата, все же Боярчик увидел и понял, что воевать наше войско подучилось, солдаты трепались — «немцы подучили!». Ну что ж, немцы так немцы. Спасибо, коли за небитого двух битых дают. За науку свою сполна и получат учителя. Да ведь совсем-то уж дураков и самому немцу не научить, стало быть, ученики попались способные — кто-то из поэтов, вроде бы Жуковский Василий Андреевич, написал на карточке, подаренной Пушкину: «Ученику от побежденного учителя».
Значит, Феликс Боярчик, обстрелянный уже солдат, начал понимать, что воевать, значит, и ловчить наше войско умеет уже хорошо. Но до какой степени высоты и глубины это умение дошло — ему предстояло открыть в новой боевой части.
В артиллерийской батарее, где орудия и в самом деле были красавцы, если так можно сказать применительно к орудию, — на легком ходу, с загнутым козырьком щита, закрывающим наводчика от пуль и осколков. Новичкам охотно поясняли, что орудие бьет осколочным, фугасным, осветительным, дымовым, бронебойным, что прицельный прибор у него — панорамка, ствол в меру длинен, не то, что у тульской «лайбы», где ствол короче люльки, лежит, как поросенок в корыте, а у этой даже станины раздвижные, с острыми сошниками и упором — это если грунт тверд и закапывать сошники некогда — забей ломы — и упор готов. Но самое-самое главное место — колеса, бескамерные, цельные — гусметик! Угодит осколок или пуля в колесо — никаких аварий, лишь выпучится сырая резина и все — в колесе смесь желатина и глицерина, она-то и наполняет поврежденные колеса.