По трели ли пересвистов, от загодя ли посланного с заставы отрока, в Хотегоще уже знали, что вождь возвращается с охоты без обильной добычи, но с гостем. А гость, чужак, которого допустили в городец, случался не то что реже хорошей охоты – по правде сказать, такого на памяти большей части живущих в лесном убежище вовсе ещё не бывало. С селянами, приносившими дары или искавшими защиты и правды у Леса, лесные воины встречались не то что далеко за увенчанным головами частоколом – за засеками и заставами, сторожившими дальние подступы к чащобным крепям. С торговыми людьми, ведшими с Лесом дела – находились и такие, в ком то ли ненависть к хазарам, то ли любовь к прибыли, то ли всё разом пересиливало страх лютых кар, которые сулил каганов закон «разбойничьим пособникам», – встречались и того дальше. Так что увидеть в стенах городца незнакомое лицо было почти так же дивно, как в отражении на воде.
У ворот собрались все жители городца – кроме разве тех, кто нёс дозор на стенах. Тишина стояла такая, что даже собаки молчали – разве что пара самых маленьких и глупых щенков звонко тявкнула и смолкла в изумлении. Не собакам было понимать творившееся – людям-то многим было невдомек, но охватившую хозяев оторопь псы почувствовали. И силу, веявшую от незнакомца, вслед за вождём въехавшего в увенчанные лосиными рогами ворота. Силу Са́мого Старшего, Хозяина Хозяев.
Все молча смотрели, как вождь Кромегость, спешившись первым, помогает седобородому чужаку сойти с коня – что само по себе было невиданно. Дед Хотегоща давно не садился в седло, а более никому Кромегость, сын Дивогостя, до сего дня не держал стремени. Потом вперёд выступили двое – Дед в своей высокой шапке и знахарка Хотегоща, желтоглазая круглолицая, с резкими скулами, Мещёра. Несколько мгновений трое – гость и вышедшие ему навстречу – стояли неподвижно. Потом Доуло наклонил седую голову, Дед же – по толпе, как ветер по роще, прошелестел сдавленный вздох – снял колпак, обнажив поднявшуюся ото лба к макушке лысину в обрамлении седых волос, и, держа его на сгибе руки, будто шлем, опустился на одно колено. Согнулась в поясном поклоне и так застыла Мещёра. Доуло с легкой, почти незаметной поспешностью шагнул вперед и коснулся пальцами сперва плеч Деда, потом – согнутой спины Мещёры. Дед и знахарка повели гостя к главному дому городца через спешно расступавшуюся толпу, а вождь Кромегость шёл за ними, будто простой воин.
За их спинами – словно сняли какое-то заклятье – вскипала на месте безмолвия и неподвижности тихая суета – отроки, и Мечша в их числе, торопились помочь вернувшимся с охоты воинам, принимали охотничью добычу, оружие, брали под уздцы коней. Иного способа побыстрее оказаться поближе к этому чуду из чудес – гостю – не было. Ну и вдруг кто-то из воинов проронит хоть три слова, способные прояснить, что же всё-таки стряслось над Хотегощем, откуда объявился неведомый седой странник, к которому столь почтительны самые почтенные из здешних обитателей. Мечеслава, впрочем, самого плотно обступили отроки – младшие, старшие, сверстники вперемешку. Старшим-то вопросы задавать нельзя, а своему – в самый раз! К их великому сожалению, рядом немедля объявился Збой, найдя всем любопытным работу подальше от пасынка, да и его самого щедро наделив заботами. Жёны Деда отдавали распоряжения снохам и прочим родственницам и свойственницам – надо было приниматься за готовку для гостя и всех, кто к вечеру соберётся послушать гостя и поглядеть на него. Вышло же в конце концов так, что стол накрывать и собирать всех, кто хотел послушать Доуло или хоть взглянуть на него, пришлось не под крышей, а прямо посреди городца. Вынесли столы и скамьи из всех домов, накрыли скатертью, уставили едой – всем, чем лес послал, да ещё и дарами сельских.
Было здесь запечённое на углях, грядиной
[6]
, звериное мясо, нанизанное чередою с зубчиками дикого чеснока, растущего на заливных лугах у лесных речек, на дубовые тонкие колышки. Были жаренные на вертеле и запеченные в глине глухари и тетерева, была похлебка из уток и рябчиков, с тем же диким чесноком и хвощами. Был хлеб из желудей. Были кисели, леваши из лесной ягоды, окрошка на квасе, мёд, настоянный на травах и ягодах.
Но что было собравшимся во дворе Хотегоща вятичам до этого изобилия? Всё это было и видано на столах, и пито, и едено не один раз и не два – не так уж богато лесное бытье на разносолы. Жизнь в лесной глуши – не для переборчивых приверед-лакомок. Гораздо сильнее влечет к себе взгляды человек из иного мира. Словно ожили стариковские рассказы про дальние походы, невиданно полноводные реки, про многолюдные поселения и еще более многолюдные битвы, про края, где вовсе нет деревьев, только трава от края и до края, и о стоящем за ними вечном бескрайнем половодье мертвой, жгучей воды до самого окоема – море. И о совсем уж чудных странах по ту сторону мертвой воды, где люди прячутся от жара в камнях, а в раскалённом небе владычит, как верят тамошние, единственный бог, злобный, ревнивый и неуживчивый.
Поэтому ели люди Хотегоща без особой жадности, больше коротая время до той поры, как пришлому захочется рассказать – а лучше того спеть! – про дальние земли, про чужие дела.
А чужак – волхв! – не торопился, откусывал понемногу от каждого поднесенного ему блюда и отсылал на общий стол. К меду пока вовсе не прикоснулся, только квас распробовал. Беседовал о чём-то с дедом и Мещёрой, и, судя по лицам, не самая весёлая выходила беседа Деда и знахарки Хотегоща с иноземным волхвом.
Деду никто, даже вождь, не станет указывать, что делать. Седоусые дружинники рядом с ним – безмолвны, будто отроки. Но всё больше глаз останавливалось на нём и чужеземце. Выжидающе. Просяще. Разговоры за столами утихали, и молчание расходилось от места, где гость вёл разговор с Дедом. И оба старика чувствовали это.
– Спой нам, мудрый… – попросил Дед, наконец.
За столами стало вовсе уж тихо.
Доуло пожал плечами под мохнатой безрукавкой.
– И рад бы уважить, да не знаю чем. Здешние песни вам лучше ведомы, чем мне. Боюсь, не так спою, прогневаю вас. А какую выбрать из песен чужих земель, не знаю.
– Спой нам песню своей земли, – подала голос старшая жена Деда. Доуло вопросительно поглядел из-под кустистых бровей на ее мужа – тот склонил голову, соглашаясь с выбором супруги.
Пальцы коснулись струн. Раз, другой…
Снова неведомая, полупонятная речь. Но от пения ли струн, от голоса ли певца она становилась понятнее, яснее. Пелось про воина – в песне говорилось «юнак», и Мечеслав вспомнил, что Доуло назвал так Истому – по имени Татунчо. Струны под пальцами Доуло горько плакали голосом матери неведомого Татунчо, заклиная того расстаться с жизнью скамара – что такое скамар, Мечеслав не знал, но знакома была та жизнь, о которой причитала мать Татунчо – без земли, без дома, в лесных укрывищах. И Татунчо, воин-юнак из далекой земли, не выдержал слез и попреков матери – вот снял и спрятал он оружие, вот запряг он в плуг боевого коня, вот идет он по пашне под жарким солнцем. А навстречу ему – гречины, слуги царевы.