В дневные часы Володя работал над своим новым романом, «Дар», о котором сказал мне только: «Во всей русской литературе ничего подобного не было». А вечерами вращался в эмигрантских кругах, которых сам я давно уже избегал. Впрочем, Париж — город маленький, особенно для изгнанников, и от слухов в нем деться некуда. С женщинами, которые слетались на его пламя, как мотыльки, Сирин был очарователен. А вот литературные его суждения нередко вызывали гнев. Он обидел Сорокина. Открыто оскорбил Адамовича. Одно упоминание его имени доводило нобелевского лауреата Бунина до судорог
[149]
. А кроме того, он завел роман.
От последнего слуха я поначалу отмахнулся как от смехотворного и злобного, однако в скором времени они начали поступать ко мне из источников самых разных, и не сходились они только в имени женщины — одни называли Нину Берберову, другие Ирину Гуаданини.
Решив уведомить брата об этих измышлениях, я предложил ему встретиться 28 марта, в пятнадцатую годовщину смерти отца. Однако он заявил, что у него этот день уже занят, и перенес нашу встречу на вторую половину следующего. Едва увидев брата, я понял, что он чем-то ужасно подавлен, и спросил, что случилось. Володя объяснил, что весь предыдущий день ждал письма от Веры, однако оно так и не пришло.
Я сказал, что письмо могло и задержаться в пути, не пришло вчера, придет сегодня, — Володя ответил на это, что и сегодняшняя почта тоже уже поступила, а письма в ней не было.
— Она сама не своя, — сказал он. — И почему-то не желает перебираться в Париж. Одну неделю она твердит, что нам следует попробовать обосноваться в Бельгии, другую говорит только об Италии. Как-то раз даже до Австрии додумалась. А теперь у нее появилась новая идея — поехать первым делом в Чехословакию, показать маме ее внука и заодно полечиться от ревматизма. Как будто от него во Франции лечиться нельзя! Я понимаю ее желание познакомить маму с Митючкой, внук он замечательный, но почему именно сейчас? Неужели нельзя подождать несколько месяцев, которые уйдут на наше устройство здесь?
Я слушал его, и меня начинала тревожить мысль: а что, если и до Веры дошли те самые слухи? Что, если в них и состоит причина ее неприязни к Парижу?
— Возможно, это никакого отношения к делу не имеет, — сказал я, — но мне кажется, что ты должен знать о вредоносной сплетне, которую о тебе распустили. Я уверен, что это совершенная…
— Чушь! — рявкнул он. — Полная чушь. Нина Берберова мой близкий друг, ей сейчас нелегко, она разошлась с Ходасевичем, с которым прожила столько лет
[150]
. Вот мы и встречаемся с ней то в одном кафе, то в другом. Неужели кто-то и вправду думает, что я способен поставить под угрозу мои отношения с величайшим поэтом нашего времени, заведя интрижку с покинувшей его женой? Уверяю тебя, Сережа, нас с ней соединяют лишь дружба и любовь к литературе.
Пораженный его откровенностью, я сказал Володе, что благодарен за разъяснение и знаю, как тяжело далась ему эта весна.
— Да перестань ты так трястись надо мной, — ответил он. — А то еще задушишь меня в родственных объятиях.
— Я и не трясусь, — возразил я.
— Вот и хорошо. Спасибо тебе за участие, но я вполне способен сам о себе позаботиться.
Последняя фраза меня немного обидела, однако я постарался этого не показать, сообщив взамен, что на следующей неделе Герман приедет в Париж и нам очень хотелось бы позавтракать втроем.
— О, хорошо, что напомнил, — ответил Володя. — Я совсем забыл спросить тебя о нем. Мне тоже очень хочется позавтракать с вами.
Лишь спустя какое-то время я сообразил, что об Ирине Гуаданини он не сказал ни слова.
47
Завтрак сложился неудачно. Двое мужчин, значивших для меня больше, чем кто-либо из живущих на свете, вели себя друг с другом вежливо и осторожно. И как же они не походили один на другого: безупречно одетый, приветливый, веселый Герман и Володя — резкий и даже грубый в разговорах с мужчинами.
Его забавляло, похоже, вегетарианство Германа — как и мой недавний переход в эту веру. Володя задавал нам вопросы, с какими можно было бы обращаться к дикарям неведомого доселе, только что открытого племени. Герман терпеливо отвечал на них: да, потребные человеку количества белка можно получать, обходясь без мяса; нет, он не думает, что овощи способны испытывать боль, — однако ими эта тема и исчерпалась. Сирина, как и других русских писателей, Герман, разумеется, в оригинале не читал, а Володя быстро дал ему понять, что обсуждать Пушкина, да и кого бы то ни было, в переводе он не желает.
В музыке Володя, понятное дело, ничего не смыслил, политикой не интересовался совершенно, а католицизм назвал сбивающей с толку мифологией. Во весь наш завтрак я думал: должно же у них быть хоть что-то общее помимо того убогого факта, что оба хорошо знали меня. Ближе всего мы подошли к этому общему, когда Герман рассказал об увлечении его отца собирательством альпийских растений и их разведении в особой оранжерее.
Володя попытался втянуть его в обсуждение вопроса о том, какие бабочки на каких растениях кормятся, однако в отсутствие Оскара и эта многообещающая тема никуда нас не привела.
Единственное, на чем мы, все трое, сошлись, так это на том, что нынешняя весна на редкость холодна и дождлива.
— Ну что же, по-моему, все прошло вполне благополучно, — сказал Герман, когда мы распростились с Володей.
— Достаточно благополучно, — ответил я со щемящим сердце чувством, что понять природу моей страстной жажды общества Володи он так и не смог. Да и как бы ему это удалось, если даже сам я за столько лет не смог внятно объяснить ее себе. — Давай заглянем к Святому Роху, — попросил я. — Сделай мне такое одолжение, ладно? Это недалеко отсюда.
В храме только что завершилось крещение. Какие-то люди зажигали свечи в боковых приделах, чтобы получше разглядеть роспись их стен и стоящие в них изваяния. Именно здесь я с полной ясностью понял когда-то, что все мы пребываем в руках Божьих.
— Иногда, — сказал я Герману, как только мы преклонили колени между рядов деревянных скамей, — я и сам не понимаю, за что молюсь.
— Не думаю, что в этом есть что-либо неправильное, — ответил он. — Во всяком случае, не после завтрака в обществе твоего брата.