Впервые Флобера осеняет, что в душе он не француз, еще в школьные годы, по возвращении с Корсики после очередных каникул: «Я с омерзением возвращаюсь на проклятую родину, где даже солнце в небе можно увидеть не чаще, чем алмаз в свиной заднице. Плевать я хотел на Нормандию и на всю „прекрасную Францию“… Судя по всему, меня каким-то несчастливым ветром пересадили сюда, в эту страну болот и грязи. На самом деле я наверняка родился где-то в другом месте — в моей душе всегда сохранялись какие-то смутные воспоминания или интуитивно угадываемые образы роскошных пляжей и голубого моря. Я был рожден, чтобы стать императором Кохинхина, чтобы курить стофутовые трубки, чтобы иметь 6000 жен и 1400 услаждающих меня мальчиков; моя рука должна была сжимать палаш, которым я срубал бы головы тем, кто не пришелся мне по душе. Мне должны были принадлежать нумидийские кони, выложенные мрамором бассейны…»
Поиск альтернативы «прекрасной Франции» мог показаться затеей бессмысленной и непрактичной, но основной принцип, сформулированный еще в этом почти детском письме, — вера в то, что во Францию его занесло по ошибке, «по прихоти ветров», с годами лишь укреплялась и получила намного более серьезное и трезво сформулированное обоснование в зрелые годы писателя. Вернувшись из Египта, Флобер попытался описать свою теорию национальной идентичности (не касаясь, впрочем, темы половой и видовой принадлежности) Луизе Коле («моему султану»): «Что же касается самой идеи родины, то есть некоего участка земли, который обозначен на карте и отделен от других территорий красной или синей линией, я скажу просто: нет, родина для меня — та страна, которую я люблю, та, о которой я готов мечтать, та, которую вижу во сне, та, в которой мне хорошо. Я в такой же мере китаец, как и француз, и меня вовсе не радуют наши победы над арабами, потому что я скорблю по их поражениям. Я люблю этих суровых, жестких, непокорных людей, последних современных нам дикарей, которые в полдень ложатся на землю в тени под брюхом своих верблюдов и, покуривая любимый чубук, от души потешаются над нашей так называемой цивилизацией, которая, в свою очередь, просто бесится от столь непочтительного к себе отношения…»
Луиза ответила в том духе, что находит абсурдной мысль принимать Флобера за китайца или араба. Неудовлетворенный такой реакцией, через несколько дней он пишет ей очередное письмо, в котором возвращается к теме еще более эмоционально и не без раздражения: «Я в такой же мере древний человек, в какой — ваш современник. Во мне не больше от француза, чем от китайца. Концепция родины, неизменно сводящаяся к императивному требованию жить на клочке земли, отмеченном на карте, допустим, красным или синим цветом, и, несомненно, испытывать жгучую ненависть к тем, кто имеет несчастье жить на зеленых или черных участках, всегда казалась мне чем-то узколобым, зашоренным и невыносимо глупым. Я предпочитаю считать себя братом по духу всему живому на земле, будь то жираф, крокодил или же человек».
При рождении у нас нет выбора, всех нас разбрасывает по миру по прихоти ветров судьбы. В то же время любой из нас, как и Флобер, обладает свободой воссоздать собственную идентичность в соответствии с наработанной душой и разумом системой ценностей и предпочтений. Устав принадлежать к народу, к которому относимся по рождению (из флоберовского «Лексикона прописных истин»: «Французы. — Быть ф. — большая честь, особенно когда смотришь на Вандомскую колонну»), мы можем бежать, можем переметнуться в другой лагерь, можем почувствовать себя бедуином в куда большей степени, чем нормандцем. И тогда нас будет приводить в восхищение долгая езда верхом на верблюде, бьющие в лицо порывы знойного иссушающего хамсина, мы будем чувствовать себя как дома в кафе, где совсем рядом, у нас на глазах будут испражняться ослы, а мы, не обращая на все это внимания, будем предаваться тому, что Эдвард Лейн называл «безнравственными и распущенными разговорами». Когда Сократа спросили, откуда он родом, мудрец не сказал, что родился в Афинах, но назвал себя человеком мира. Флобер был родом из Руана (города, судя по его юношеским воспоминаниям, утопавшего в буквальном смысле слова в дерьме, города, добропорядочные обитатели которого «тупо дрочили» по воскресеньям со скуки), но судя по всему, Абу Шанаб, Отец Усов, мог к этому добавить: «И немного из Египта».
IV. Из любопытства
Место: Мадрид.
Гид: Александр фон Гумбольдт.
1
Как-то раз по весне меня пригласили на конференцию в Мадрид. Заседания были запланированы на три дня и заканчивались в пятницу ближе к вечеру. Раньше мне в Мадриде бывать не доводилось, а о достопримечательностях этого города (которые, судя по всему, не ограничивались музеями) я был немало наслышан. В общем, я решил задержаться еще на несколько дней. Организаторы конференции забронировали мне номер в гостинице на каком-то широком и шумном бульваре в юго-восточной части города. Окна номера выходили во двор, в который время от времени выходил покурить невысокий человек, чем-то напоминавший мне Филиппа II. Дымя сигаретой, он зачем-то постукивал носком ботинка по маленькой, обитой железом дверце, если я правильно понял, винного погреба. В пятницу вечером я вернулся в гостиницу довольно рано. Сообщать принимавшим меня людям о том, что я собираюсь задержаться в Мадриде, показалось излишним: не хотелось беспокоить их и заставлять проявлять положенное в таких случаях гостеприимство, которое зачастую оказывается вымученным и не вполне искренним и от которого и гости и хозяева только испытывают дискомфорт и неловкость. Впрочем, принятое решение означало и то, что в этот вечер мне придется обойтись без нормального ужина: возвращаясь пешком в гостиницу, я вдруг ясно понял, что у меня не хватит храбрости заглянуть ни в один из окрестных ресторанов — мрачных, темных заведений со стенами, обшитыми деревянными панелями, с окороками, свисающими с потолка. Очень уж мне не хотелось рисковать показаться смешным и вызвать лишний интерес, а то и снисходительное сочувствие. В общем, я съел пакетик чипсов с паприкой из гостиничного мини-бара и, посмотрев новости по спутниковому каналу, завалился спать.
Наутро я проснулся как будто после долгого летаргического сна — с ощущением, что мои жилы если не закупорились, то изрядно заилились не то сахаром, не то песком.
Сквозь розово-серые виниловые занавески пробивался солнечный свет, через окно в комнату прорывался уличный шум. На столике я обнаружил несколько журналов со справочной информацией по городу, кроме того, в моем распоряжении имелись два путеводителя, которые я привез с собой. Все вместе, пусть и каждый по-своему, они, словно сговорившись, утверждали, что столь многообразное и восхитительное явление, как Мадрид, только и ждет своего исследователя, готовое поделиться с заезжим наблюдателем памятниками, соборами, музеями, фонтанами, площадями и улицами с великолепными магазинами. Тем не менее обещанное великолепие, о котором я столько читал и слышал, вызывало у меня почему-то скорее апатию и, как следствие, недовольство собой: слишком уж разительный контраст возникал между моим нежеланием куда-либо идти и что-либо смотреть и ожидаемыми в подобной ситуации восторгами путешественника, предвкушающего удовольствие от созерцания местных красот. Я с ужасом понял, что больше всего на свете мне сейчас хочется не идти гулять по городу, а забраться обратно в постель и позвонить в авиакомпанию, чтобы поменять билет на ближайший рейс домой.