— Подвезти, леди?
Фортуна улыбается мне. Я с благодарностью принимаю предложение.
— Вам куда? — спрашивает водитель.
— Мне… в Морскую тень. Мы с сыном сняли там домик.
— Повезло же вам, что я тут проезжал. До нее еще добрых три мили. Я сверну у дороги на бывшую рыбоконсервную фабрику. Как раз там вас и высажу — годится?
— Да-да, очень хорошо, спасибо.
Точно, именно сюда мне и было нужно. Я уже и забыла, что это за место и что здесь было раньше, а теперь, когда он сказал, вспомнила, что Марвин рассказывал мне в тот раз. Дорис сказала, что там до сих пор воняет рыбой, а Марвин ответил, что ей просто мерещится. Сказал, быть такого не может, фабрика закрылась уже лет тридцать назад, во время депрессии.
— Приехали, — говорит водитель. — Счастливо.
Грузовик уезжает, а я остаюсь стоять у крутого склона, покрытого лесом до самой воды. Как тихо в этом лесу: здесь звучат только его собственные голоса, и никакого людского шума. Пронзительно вскрикивает птица, лишь единожды, и воцаряется тишина, полная величия, усиленного воспоминаниями об этом единственном возгласе. Листья шевелятся и касаются друг друга, тихо, прерывисто шурша. Одна ветка задевает другую — как будто лодка коснулась боком пирса. Огромные листья сверкают, отражая солнечный свет, словно зеленое стекло. Бурые стволы деревьев отдают позолотой. Темные ветви кедра, украшенные сложным орнаментом листвы, напоминают небесные врата. Благодаря смешению света и тени пестрый лес меняется каждую секунду: то здесь темно, то уже светло.
Начало лестницы почти полностью прикрыто нежными и хрупкими листьями папоротника, этими рыбьими скелетами, которые легко ломаются под моими неуклюжими ногами. Это и лестницей-то не назовешь. Ступеньки вырублены в склоне и укреплены досками. Из палок сооружено что-то вроде поручней, но половина из них уже сгнила и попадала. Я спускаюсь осторожно, с легким чувством головокружения. Некоторые ступеньки поросли папоротником, колючие ветки дикой малины царапают руки. Кусты волжанки смущают меня непристойными прикосновениями. Посреди опавших листьев и коричневых еловых и пихтовых иголок, укрывающих лесную землю, растут маленькие белые цветочки, которые мы в детстве называли «вифлеемскими звездами». Прохладные и тенистые места легко определить по полоскам солнечного света, что разрисовали влажную ароматную землю.
Я не чувствую ни усталости, не подавленности. Мне хочется петь. Я как Мэг Меррилиз. Это из Китса, я даже до сих пор помню отрывок из этого стихотворения, хотя мои глаза не пробегали по его строчкам уже лет сорок, а то и больше. Это ли не свидетельство хорошей памяти.
Старуха Мэг, цыганка,
Жила, не зная бед:
Постелью вереск ей служил,
А домом — целый свет.
Она могла среди болот
Легко найти места,
Где слаще яблока была
Смородина с куста.
Она пила в рассветный час Вино росы с ветвей;
Она читала вместо книг
Надгробья у церквей
[11]
.
Я вижу несколько кустиков смородины. Ягоды-то на них есть, но вот слаще яблока они, боюсь, не будут — зеленые еще. А что до ее вина, то на тех ветвях, должно быть, росли поистине гигантские листья. Со здешних деревьев столько росы не насобираешь.
Вдруг меня как обухом по голове бьет, и от былого веселья не остается и следа. Я не взяла с собой воды. У меня нет ни капли питья, нет даже апельсина, из которого можно выпить сок. Господи, о чем я только думала? Как же я так оплошала? Что теперь делать? Я дошла уже почти до самого конца лестницы. Здесь, наверное, несколько сотен ступенек. Подняться я уже не смогу. Навалившаяся на меня усталость сковывает ноги, теперь я еле-еле их передвигаю.
Я продолжаю идти: шаг, еще один, потом еще, и вот я пришла. Вокруг меня — старые серые постройки. Я даже не смотрю на них, по окончании пути совсем придавленная усталостью. Чувствую себя старой развалиной. Боль даже не в ногах и не под ребрами, она пульсирует в каждой части моего тела.
Приоткрытая дверь. Я толкаю ее и вхожу. Ставлю пакет на пол, устланный богатым ковром пыли. Затем, даже не задумываясь и не осознавая ничего, кроме крайней степени своей изможденности, я сажусь прямо в пыль, и, ссутулившись, засыпаю.
Просыпаюсь я с чувством голода и мыслями о том, когда же Дорис приготовит чай и будет ли сегодня выпечка — кажется, она что-то говорила про пирог с корицей. Затем я замечаю на полу рядом с собой шляпу с васильками, припудренными пылью. Как меня сюда занесло? Вдруг я заболею?
Жить одним днем, что мне еще остается? Я не буду заглядывать вперед. Здесь вполне можно устроиться. У меня все будет прекрасно. Я запускаю руку в бумажный пакет; после еды усталость уходит. Но жажда остается. Воды нет — ни капли. Как так получилось? За чашку чая я бы отдала сейчас все на свете. Я почти слышу, как Дорис смеется: «Так вам и надо, нечего было выливать его в раковину». Не выливала я его — зачем ты наговариваешь? Это не я. Ты злая, Дорис. Почему зло процветает?
Ее все равно здесь нет. О чем я только думала? Надо осмотреться. Может, найдется колодец. Я уверена, что он есть, надо только его найти. Какая же крепость без колодца?
Должно быть, раньше, когда здесь еще была жизнь, это был дом управляющего или владельца. Сквозь разбитые окна я вижу невдалеке, прямо у воды, постройку повыше. Стены ее, годами омываемые соленым морем и пресным дождем, искривились и потеряли несколько досок. Это и есть консервная фабрика, именно сюда в любую погоду приплывали лодки со своим живым грузом, поднятым из морских глубин, — чешуйчатыми тварями, скользкими и блестящими, корчившимися в предсмертных муках, и огромными моллюсками в панцирях с бороздками.
Мой новый дом тоже серый — в этом я убедилась, высунувшись из окна. Меня это отнюдь не печалит, наоборот, даже приятно это сознавать, и мне кажется, что здесь будет уютно. Марвин не понял бы меня. Он помешан на краске. Это его работа — продавать малярную краску. Он считает, что знает о ней больше всех на свете. Наверное, так оно и есть, хорошо это или плохо. Порой он часами корпит над каталогами образцов, заучивая названия новых цветов — «парижский шартрез», «праздничная роза». Но это мой дом, а не его, это я буду решать, красить ли его стены.
Теперь осмотрим комнаты. Гостиная пуста, лишь шарики пыли едва заметно катаются в углах от дуновений ветра, словно линялая кошачья шерсть или птичьи перья. Когда-то здесь был камин, но решетка запала, и осталась лишь груда битых кирпичей. На лоджии, когда-то, возможно, отделанной бархатной тканью с кистями, я вижу пристроенную к стене деревянную скамейку. Она поднимается, как крышка сундука, внутри можно хранить вещи вроде семейных альбомов или ненужных подушек. Я приподнимаю скамейку и заглядываю внутрь. Там лежат старинные латунные весы — именно на таких весах раньше взвешивали письма и перец. Они накреняются, и чаша весов склоняется в сторону моего пальца. Но гирь нет. Ничего здесь уже не взвесишь и не сочтешь легким
[12]
.