Клаудия печатает. Время от времени она прерывает работу, чтобы смахнуть песок с пишущей машинки. Печатает она отчасти потому, что это ее работа и сейчас есть время, отчасти — чтобы изгнать образ, который запечатлен в ее зрачках. Она пытается излить в словах то, что она видела и о чем думает. Еще она печатает потому, что смертельно устала, хочет пить, плохо себя чувствует и у нее отвратительное настроение. Если она не займет себя чем-нибудь, то может не сдержаться, и потом ей будет стыдно.
В завываниях пустыни проступает другой звук. Что-то большое движется во мраке и внезапно оказывается вездеходом, в котором видны две фигуры. Раздаются окрики с той и с другой стороны. Вездеход приближается, из него выскакивают люди. Это два офицера, один из них — танкист по имени Том Сауверн. Присутствие в грузовике Клаудии удивляет их и тревожит. Они направляются в штаб-квартиру части и могут подвезти туда двоих. Водитель останется, пока не сможет разобраться в поломке. Джим Чемберс тоже вызвался остаться. Новозеландец угрюмо высказал такое же пожелание. Естественно, и Клаудия тоже. В конце концов, решено, что останется все-таки Джим.
Клаудия взбирается на сиденье вездехода. За рулем Том Сауверн. Буря утихает, уже можно разглядеть очертания пейзажа и найти колею. Она так устала, что не может разговаривать. В какой-то момент она задремала и склонила голову на плечо Сауверна, но тут же почувствовала, как он осторожно, но твердо усаживает ее прямо. Так она и сидит, в полусне и почти ничего не видя, только руку на руле вездехода, загорелую руку, от запястья до пальцев поросшую темными волосами; спустя сорок лет она по-прежнему ясно видит эту руку.
Мое устланное коврами и обложенное подушками возвращение в Египет, с рафинированным осмотром достопримечательностей и отелем «Хилтон», включало в себя и короткую поездку в пустыню. На этот раз ее можно было наблюдать, сидя за тонированным стеклом, в кондиционированном салоне автобуса. Водитель сделал остановку, чтобы пассажиры могли выйти и вдохнуть настоящий воздух пустыни; к тому же здесь был прекрасный вид на пирамиды в Дашуре. «А вы не хотите пройтись?» — спросил мой американский друг. Я покачала головой. «С вами все в порядке? — спросил он заботливо. — Вы за всю дорогу слова не сказали». — «Все отлично, — ответила я, — просто задумалась. Я раньше уже видела пустыню. Выйдите, осмотритесь. Я побуду здесь». — «Ладно, — он поднялся, — когда же вы ее видели, вы что, раньше здесь бывали?» — «Не здесь», — вяло ответила я. Он не допытывался; внимание у него переключалось быстро, ниоткуда появились погонщики верблюдов, и пора было доставать фотоаппарат. Он вышел наружу, а я осталась за тонированным стеклом, сквозь которое я видела свои собственные воспоминания, не утратившие четкости и красок образы иного времени, увязающие в песке танки, сюрреалистические вихри цвета сепии и пятна маскировочной сетки.
Я думала не о Томе, а о себе. О себе не как обо «мне», а как о «ней», неискушенной и неопытной, жившей наугад, вслепую — такой я видела себя сейчас с ужасающей ясностью. Так я чувствовала — и так, вероятно, чувствуют все, — если вспомнить решающие моменты прошлого: ночь перед взятием Бастилии, лето 1914 в долине Соммы, осенние дни в Уорикшире перед Гражданской войной. Уже ничего нельзя сделать не остановишь, не отведешь предопределенного. Это история; это то, что должно случиться.
Мой техасец снова забрался в автобус и убрал фотоснаряжение, сохранив для потомства образ некоего мафиозо, сидящего на верблюде с винтовкой а-ля Лоуренс Аравийский в одной руке и ниткой пластмассовых синих бус — в другой. «Вот адское место, как только здесь люди живут!», — прокомментировал он. «Этот человек, — сказала я, — весьма вероятно, живет в Каире, а сюда приезжает на автобусе». Вы думаете? — он с сожалением посмотрел на отбывающего барышника. — «Наверное, вы правы. Я на местный колорит ведусь запросто. Нипочем не отличу, кто жулик, кто нет. Но вас на мякине не проведешь, так ведь, Клаудия?»
Наверное, и я звала его иногда по имени. Эд? Чак? Я не помню. Что я помню — так это двух совершенно разных людей, странный дорожный союз двух посторонних. В каком-то смысле я была рада компании: его невосприимчивость служила мне щитом. Я долго колебалась, прежде чем предпринять эту поездку, снова и снова откладывала ее, но всегда знала, что в конце концов приеду сюда. И, наконец столкнувшись с миражом, видением иного времени, я с удивлением обнаружила, что этот тягостный призрак — я сама. Не он, не Том. Том тоже был здесь, но — по-другому.
В Замалеке
[72]
со мной жила еще одна девушка — Камилла, пикантная секретарша из посольства. Камилла была одной из тех разодетых в шелк, благоухающих маркитанток, кто прекрасно себя чувствует во время войны. В другое время ей бы пришлось провести свои молодые годы где-нибудь в английской провинции, гуляя с собаками и изредка наведываясь за развлечениями в ближайший городок. Сейчас же она жила на полную катушку, по утрам печатая пару писем для кого-то, кто когда-то учился вместе с папочкой, а вечером выбирала себе по вкусу офицера из 8-го гусарского полка.
Каир сороковых, изобилующий людьми разноязыкий город, сейчас кажется мне квинтэссенцией этой удивительной страны. Смесь древности и современности видна во всем — в пейзаже, бурлящей повседневности города, где сошлись все расы, слышны все языки, где греки, турки, копты, евреи, британцы, французы, бедные, богатые, эксплуататоры и угнетенные спешат, задевая друг друга локтями, по пыльным мостовым. Впрочем, мостовые — единственное, что у них есть общего. Я однажды видела, как старуха присела на ступени мечети и умерла — напротив открытой террасы кафе, где ели сласти и мороженое. Мы, европейцы, разъезжаем по улицам на авто или в открытых повозках-гхари; вперемешку с нами движутся тележки, запряженные осликами, велосипеды, тысячи босоногих пешеходов, трамваи, где людей — как пчел в улье. Некоторые из нас сражались в этой войне не на жизнь, а на смерть, другие понятия не имеют, что это была за война, чье и за что. Она — как львиный рык в театре за сценой, когда актеры заняты своими делами. И в то же самое время этот необыкновенный экран сверхъестественным образом отражает контрасты — плодородная долина Нила сменяется пустыней так резко, что можно разом шагнуть из одного пространства в другое; потрескавшиеся статуи могут оказаться греческими, римскими, древнеегипетскими, средневековыми, христианскими, исламскими; не умеющие читать и писать крестьяне проживают свою недолгую (около тридцати лет) жизнь в лачугах рядом с грандиозными храмами, три тысячи лет несущими на своих стенах мифические образы. Эта страна не признает ни хронологии, ни логики.
— Вы видите изображение Рамзеса Второго, — тянет экскурсовод. — Вы видите, как царь приносит жертва свои боги и богини. Вы видите лотос. Вы видите великолепная резная колонна. Ей три тысяча двести лет. В ней двадцать три метра высота. На верхушке вы видите резьба королева Виктория.
— Видите что, Мустафа? — переспрашивает священник.
— Прошу, сэр, воспользоваться свой бинокль. Вы видите там.
— А… я вас понял. Он имел в виду времена королевы Виктории. Это надписи, которые оставили путешественники тех лет. Удивительно, не правда ли?