Катерина сдернула с себя платье, спустила с плеч сорочку.
— Глянь! — сказала она.
И он обернулся.
Плечо у нее было округлое, гладкое и розовое. Тугая грудь вздымалась, часто вздрагивая, растревоженная, дразнящая. Яркий луч упал на шею, высокую, белую, с беспокойно бьющейся жилкой. Она вытянула руки, тоже белые, обнаженные:
— Что? Не нравлюсь тебе?
— Уйди…
Катерина усмехнулась:
— Тебя на ту, на девку потянуло? Не бывать тебе с ней, уж я-то знаю. Придвинься, дурачок. Поближе…
Он привстал и пошарил в сене.
— Все одно… Только раз живем, не так, что ли?
Голые руки гладили воздух. Повела покатым розовым плечом, и грудь стала еще выше.
— Тебе-то все одно… Знаю… Ты и с немцем ляжешь.
И тут он нашел что искал.
Протянул руку, и она удовлетворенно подалась, опрокинулась навзничь, а он вскочил — в другой руке у него змеился кнут.
— Знаю… Ты и с немцем бы… А может, твой-то сейчас в окопе кровью истекает. Спешит вызволить, обнять тебя… Тебя, курва…
— А-а-а… А-а-а!
Кнут, щелкнув, обвился вокруг розовых плеч.
— А-а-а!
Вилы? Она шла за вилами?
— Брось! — крикнула она и вся съежилась, прижалась к двери сеновала, словно это ее — кнутом.
Она про все рассказала Виктору, про все. Только не про ту ночь, долгую бессонную ночь, когда ждала бумагу. Когда терпеливо ждала рассвета и бумаги.
«Сказат ей ошен некарашо убираль квартир».
Он обернулся к ней: зубы стиснуты, желваки на скулах.
— Брось! Брось…
Он бросил кнут.
Встал, еще раз глянул на Катерину, которая медленно поднималась, поглаживая белую шею, розовые плечи, и кашляла, кашляла, не в силах остановиться.
Они оставили ее на сеновале и ушли, так и не взяв вилы. Долго не смотрели в глаза друг другу. Это он не смотрел. А когда их взгляды встретились, она увидела, что глаза у него влажные.
Тогда-то и назвала впервые:
— Витя…
Она знала, о чем он думает, и крикнула:
— Неправда, Витя! Неправда!
В синем небе мерцали, изредка падали звезды. Она стояла, прислонившись к липе, а он гладил ее руку.
— Не надо, не надо, Витя…
Если даже в такое время наступает лето и желтеют, цветут деревья, то, может, и можно хоть на минуту забыть все-все, что вокруг тебя?
Хорошо, что отец тогда встретил ее…
Она бежала из города с двумя детьми.
Куда же ей было идти? Домой.
Вот и пришла. Пришла?
Отец встретил на пороге, понурив голову.
— Что скажешь? — спросил. — Своих, что ли, мало, еще двух байстрюков привела? А может, и земли принесла? Или только ублюдков?
И снова ушла.
Ходила по хуторам, искала работу, пока не прибилась тут: сама батрачкой, а ребята — за пастухов. Застала здесь хозяина, старого очкастого холостяка, и пленника Виктора, который управлялся со всеми работами. Хозяин — то ли учитель из города, то ли еще кто — приехал мать хоронить, да так и застрял, сидит сиднем, не снимая жилетки, книги читает да к рюмке прикладывается. Всем заправляет его двоюродный брат, у которого свое хозяйство по соседству. То и дело приезжает верхом, распоряжается. У него-то рука жесткая, хорошо, что только наездами, не все время здесь.
— Зачем бабу с пацанами взял?! — кричал он, обнаружив новых работников. — Не хватало полон двор батраков набрать! Объедят, по миру пустят…
Но потом утих, когда работу увидел.
Вскоре сам Катерину привез и ржал, как жеребец:
— Вот тебе еще одна с ребятенком. Работников ныне хоть отбавляй! Задаром дают, так чего ж не взять. Откормить надо будет малость…
И все поглядывал на ее исхудалое, но красивое лицо, гладкое, с маленьким носиком и большими глазами.
Катерина быстро прижилась в усадьбе. Быстро. Щеки враз порозовели, плечи округлились, раздалась в бедрах.
— Ты с хозяином, да? — спросила.
— Нет…
— Дура.
Катерина не стала дожидаться, когда хозяин постучится в клеть, — сама пришла к нему без стука. И все хорошела, наливалась. Как яблочко. Вскоре и двоюродный брат стал наведываться почаще, уезжая с зарей, на рассвете.
— Какая женщина! О, какая женщина! — восторженно говорил иногда хозяин.
Двоюродный брат ухмылялся в усы.
— Да что ты? Не может быть… Ты бы лучше записал в свои книги, за что должен. Давеча трех поросят тебе привез, еще не записано. И самогонки пять литров.
— Записано, записано… Поверишь, первый раз такую встретил… Огонь!
— Ладно, ладно. А ты еще не одумался? В город не хочешь? Хозяйство на меня оставишь — и никаких забот, все равно ведь я все делаю. Не в школу, так еще где-либо устроишься. Теперь с немецким везде требуется.
Хозяин вздрагивал.
Он снимал очки, долго протирал их белым носовым платком, прищурясь, глядел на двоюродного брата:
— Немцу служить? Не буду. Ни за какие деньги.
Двоюродный сплевывал и отходил к лошади:
— Куда уж нам… Интеллигенция! Придет время — послужить… Как прижму с долгами — не отвертишься.
Нет, нет, надо все забыть, все-все. Хотя она подумала только об отце. Если б не отец, не повстречала бы Витю, не стояла бы теперь, прислонившись к дереву, и он не гладил бы ее руки. Последний раз ведь, наверное. Не будет больше счастливых цветков — ни белых, ни фиолетовых, ни желтых. Годы идут, идут, не останавливаясь. Не спросят тебя, может, им остановиться, подождать немного? Последний раз.
Хорошо, когда ребята уже спят, смотреть вот так в синее ночное небо, забыв про все — и про то, что творится сейчас в избе, и про то, что Виктор скоро уйдет, уйдет Витя… Как только Юодейка даст знать, так и уйдет. Бежать надо ему отсюда, бежать, пока не вернули немцам.
Приближается фронт, кажется, слышно уже, как гремит. Не гром же так часто. Скорее бы… Пока Юодейка не дал знать. Дети в школу пойдут. За Винцукаса и вовсе будет душа спокойна. Даже странно, что не придется больше бояться ни ему, ни ей — гуляй сколько хочешь, делай что хочешь, иди куда хочешь, и никто ничего, даже пальцем тебя не тронут.
Может, и Виктор тогда останется. Наверное, останется… Куда ему идти — все погибли: и родители, и братья, и сестры… И цвела бы липа всю жизнь, не так ли?
Что только не взбредет на ум летней ночью, когда смотришь в небо, синее-синее, унизанное золотыми звездами, тихо мерцающими, а порой падающими тонкой, как далекая молния, стежкой.