Горела. Горела!
Она отвернулась, закрыла воспаленные глаза. А ребята обступили ее, тянули за подол:
— Мама, куда мы идем?
— Мама, куда?
— Тетенька, тетенька, я боюсь… Вы меня не бросите?
Глава восьмая
— Нет, — ответила она, —
я тоже не знала.
Приходит осень со своими трудами, заботами.
Со щедрой рукой приходит осень.
Щедра ее рука, и не только хлебом. Кроме хлеба человеку надо еще что-то. Разве самое главное для человека — поесть?
Осыпаются желтые листья каштана вдоль дорог. Осыпаются, тронутые пальцами ветра, кажется, всю землю хотят устлать. Вроде бы так же, и не так же, как в прошлый раз.
Человеку еще что-то надо.
Она стоит на дворе, прикрыв ладонью глаза от утреннего солнца.
Здесь стояла она когда-то, точно прилипнув к земле, все глотала и никак не могла проглотить слюну пылающим, пересохшим горлом. Стояла и упрашивала:
— Погоди… Погоди еще, Антанас.
Она стоит, прикрыв глаза ладонью, и взглядом провожает детей. В школу идут.
Сколько их было бы?
Четверо?
Если бы и Юозукас был.
Если б не упал там, за дорогой.
Ребята шагают чинно, без толкотни, то и дело поглядывая вниз, на ноги, а там сверкают три пары новеньких, еще не запыленных башмаков. Коричневые с длинными носами — Винцукаса, широкие черные — Римукаса и самые маленькие, узкие, короткие — Танины.
Свернув с дорожки на большак, ребята останавливаются, машут руками. Ей. Это ей одной машут.
А она стоит и провожает их взглядом.
Русые волосы Винцаса, серая стриженая голова Римаса, а у Тани в кудряшках лента плавает. Только вчера подыскала ей синий лоскуток, подрубила, отгладила и повязала девочке синюю ленту. Мальчишкам — что? А девочке надо.
Вернулись в город весной. И снова поселились в доме при кузнице. Не было больше ни стариков, ни черного котла, ни кадушки с гнутой трубкой. Может, сами уехали, может, насильно увезли их. Дом на окраине пустовал, а ее все так и тянуло на то место, где последний раз видела Юозукаса. К тому же хоть раз у них будет свой угол: дом-то Винцукаса!
И слава Богу, не совался к ним никто, ни злые, ни добрые. Кому уж там соваться: все разбегались кто куда, а немец все гнал и гнал гурты по дорогам. И коров, и овец, и кого только было можно, бросая по обочинам павшую, выбившуюся из сил скотину.
Принесли однажды ребята с большака охромевшего ягненка. Был он тощий, пугливый, кажется, дай ему крылышки — рванется, вспорхнет и улетит от рук и глаз людских.
И жила здесь теперь, кроме них, четверых, еще одна живая тварь. Вскоре ягненок и голос подавать стал, приохотившись к молодому клеверу, и нога день ото дня все крепла.
А она, усталая от каждодневных забот и хлопот — ведь и за детьми смотри, чтобы никуда не отлучались, никому на глаза не лезли, и на стол подай, и о завтрашнем дне подумай, — усталая, она садилась на старый пень во дворе и подолгу глядела вдаль, повернувшись к Дубисе.
А там все гремело, гремело, гремело.
Когда же рядом загремит, над головой?
Если ждет человек, то всего дождется, умей только ждать. Хоть ждать и приятно и тревожно чего-то. А когда и вправду над головой загремело — испугалась. Детей в картофельный бункер загнала, и сама туда же; Винцукаса даже близко к выходу не подпускала — все сама выглядывала.
Немцев уже и не видно было.
Сквозь гул и острые взрывы мчались танки — зеленые, со звездами по бокам, как тогда, в том июле, только эти были еще больше и неслись напрямик, полями, а не мощеной улицей.
Вот и затихло. Дальше, вслед за солнцем, грохоча, покатился Фронт. Вылезла из бункера и ребят позвала:
— Ну, вылазьте, дети. Можно…
А тут, рядом, уже стояли запыленные бойцы, серые, опаленные солнцем, овеянные соленым ветром.
— Где немцы? Немцы есть?
— Нет… Нету больше.
И раскинулся на лугу серый копошащийся муравейник. Дымили полевые кухни, доносились шум, смех, где-то грустно наигрывала гармошка.
И здесь, во дворе, тоже сидели солдаты, ссыпали в клочки бумаги не то табак, не то крошеное дерево.
— Махорка! — толковали они. — Махорка!
Она не находила себе места, не зная, чем угостить их, пока не вспомнила, что в доме завалялся кисет с тонко нарезанным самосадом. Сбегала, принесла и положила кому-то на колени:
— Вот этого закурите.
Потом подозвала Винцукаса, погладила его русые волосы и велела:
— Беги, сынок, на большак. Беги… И кричи, пой там. Кричи что хочешь, пой, ори во весь голос. Никто у тебя на пути не встанет, никто-никто! Беги, Винцукас! Нету немцев!
И тот побежал, а за ним и Таня с Римукасом.
И кричали на большаке, орали — песни и просто так.
А она стояла, вот как сейчас, смотрела, и самой хотелось бежать с ними, кричать и орать — песни и просто слова.
А что?
Кто им запретит?
Кто на пути встанет?
Никто.
То-то и оно. Хотя, кто знает, — опять чужие.
Шагают ребята в школу, уже и не видно их за деревьями, только изредка мелькнет русая головка Винцукаса да проплывет синяя Танина лента.
Это они, ребята, и увидели тогда. Ей бы в голову не пришло, и потом бы тоже горевать не стала. Эка важность, ягненок!
— Смотри, мам… — обступив ее, шептали дети. — Смотри, нашего баранчика ведут.
Долговязый солдат, худой и длинный, тащил ягненка в кусты. Тот упирается, не идет, а солдат, зажав ему морду, то волоком тащит, то схватит за шерсть и пронесет несколько шагов.
— Что?
— Ягненка?
— Овцу?
— Барана?
Зашевелились те, что мирно потягивали во дворе цигарку с даренным ею самосадом, побежали куда-то — и всколыхнулся луг.
Запела труба.
— Стр-р-ройся!
Много их было, солдат. Выстроились длинной двойной лентой и застыли, будто перед генералами какими-то. Стояла она впереди — вызвали ее, с детьми. И тот солдат, молодой парень, долговязый, худой, стоял, опустив голову.
— Мама! Он и штык уже было вытащил! — нашептывал сбоку Римукас.
— Шшш! — оборвала она.
— Этот овцу украл? — спросил офицер. Ребята закивали головами.
Она смотрела на парня, молодого, нескладного, который стоял навытяжку, подняв голову, а сам дрожал всем телом, руками и ногами.